Уходящая натура великих литератур. Их прошлое. И вот настоящее. Когда-то всю Европу потрясла смерть Байрона. Восторженный английский мальчик-провинциал, будущий знаменитый поэт Теннисон, пробирался в каменоломню невдалеке от родительской пасторской усадьбы. В каменоломню, на отвесной стене которой мальчик высек огромное: «Байрон умер».
...Вы представляете современного российского подростка, который со схожей целью пробирается в карьер, а там, на стене, скажем — «Пелевин и Акунин умерли»?! Слава, слава Богу, они живы! А вот литература...
Последняя великая литературная смерть, потрясшая уже не только Европу, но и весь остальной мир, случилась осенью 1910-го. Смерть величайшего из патриархов мировой литературы, ушедшего в те осенние дни из своей яснополянской усадьбы, из своего сословия, из всех конвенций и правил всей цивилизации. И вот ушедшего уже и из жизни на маленькой станции Астапово рязанско-уральской железной дороги. «И потрясенный мир с благоговением воспринял весть о его смерти» (Томас Манн).
Спустя где-то десятилетие тот же Томас Манн в блестящем своем этюде «Гете и Толстой» сделал предположение в режиме некоего невероятного сослагательного времени: доживи яснополянский Гомер, на котором остановился зрачок тогдашнего мира, до 1914 года, то, возможно, и мировой войны не было бы... Собственно, немецкий писатель вот так образно обозначил незаместимое место русского писателя в том мире. Но есть в реплике Томаса Манна что-то выходящее за пределы метафоры, комплимента-гиперболы. Именно — место автора «Войны и мира» в мире, пытающемся хоть как-то укротить-остановить войну, увести его в сторону от пролития крови. Как?
Число работ, накопленных в толстоведении, астрономично. Тем более странно там отсутствие хоть каких-то комментариев в отношении одного сверхважного обстоятельства, вызвавшего появление сверхромана. И запечатленное в самом первом его томе. Да еще так отчетливо.
1805-й год. Панорама-увертюра к кровопролитнейшей войне русских с французами. И от самых первых ее строк до самых последних: неотвязная, непрестанная первонота и автора, и самых проницательных его героев. От кутузовского адъютанта, князя Андрея Болконского, до самого Кутузова: зачем Россия (собственно, ее монарх и его правительство) ввязалась в ту войну? Зачем двинули огромное войско далеко за пределы своей страны?
Князь Андрей вовсе не пацифист. Но когда он увидел в каких-то австрийских «коридорах власти» александровского министра иностранных дел, князя Адама Чарторижского, на лице князя Андрея «выразилась злоба». Отчего, почему князь Андрей против князя Адама? Вкупе с самим графом Львом Толстым...
Петербургская цивилизация, начиная с Петра, столь нелюбимого Толстым, и далее непрестанно посылала свои войска далеко за свои пределы, далеко на Запад.
ХVIII век. Плохо скрываемое, но несомненное союзничество молодой императорской России в войне «за испанское наследство». Затем, уже более чем явное, — в войне «за польское наследство». Потом — «за австрийское». «Силезское». «Баварское». И далее, далее. До конца того века. До появления русских солдат в Риме...
«Тысяча восемьсот пятый год» (первоначальное название той увертюры к «Войне и миру»). Год, когда, повинуясь той имперской инерции, александровская Россия, науськанная упомянутым Адамом Чарторижским, посылает свои войска туда, где они вполне могли и не быть. Скрытая, но несомненная оппозиция той геостратегической бессмыслице со стороны отца и сына Болконских. Генерал-аншефа Кутузова. Да и вообще всех мундирных русских людей, туда, поближе к моравскому городку Славкову, посланных (Славков — это чешское название Аустерлица).
А сам-то автор, Лев Толстой? Удивительным образом его комментаторы как-то запамятовали, что «Тысяча восемьсот пятый год» появился в 1865—1866-м. Когда на Западе замерцала, а затем и в полную силу загрохотала фактически новая всеевропейская война. Сначала датская. Затем Пруссии с Австрией. С участием младообъединенной Италии. Становится очевидным неизбежное столкновение Пруссии с Францией. И так далее. И только-только закончилась гигантская заатлантическая война между Югом и Севером. И уже в помощь последнему русские эскадры бросают якорь на рейде Нью-Йорка и Сан-Франциско.
...Лев Толстой же едва ли не лихорадочно создает свой роман-назидание соотечественникам: не вмешивайтесь в те войны! Не посылайте туда войско. Держитесь подальше от тех уже едва ли не всесветных переизданий «наполеоновских войн». От их жесточайшей, кровавой бессмыслицы.
...И писал это, если вспомнить точное выражение одного булгаковского героя, «не какой-нибудь обормот, а артиллерийский офицер», прошедший через немыслимый ад знаменитого севастопольского «четвертого бастиона». И не только его.
Император Николай Павлович, прочитав «Севастополь в декабре месяце», кажется, что-то начал вдруг понимать. И в той войне. И вообще в войне. Во всяком случае, незадолго до смерти он высказался в том духе, что того офицера-автора «нужно как-то поберечь», выдернув с того бастиона. Как спешили во все времена выполнить самомалейшее желание императора. А вот о той его действительно человеколюбивой просьбе как-то сразу позабыли... Дополнив тем самым страшный военный опыт будущего величайшего из писателей-баталистов...
Но — очень, очень похоже: сын Николая Павловича, император Александр Николаевич, в продолжение той отцовской реплики, толстовский роман прочитал самым внимательным образом. И сделал соответствующие выводы: мир лучше войны.
...Россия «военной рукою», как тогда говорили, не вмешалась ни в один из бесчисленных тогдашних военных конфликтов. Благоразумно оставшись в стороне от них. А вдруг это обстоятельство — несомненное производное от «высочайшего» чтения только что появившейся сверхкниги?! И, среди прочего, для этого она создавалась.
Во всяком случае, абсолютный оппонент Александра II, Александр Герцен, прочел «Тысяча восемьсот пятый год» — и изумился-ужаснулся. Пораженный немыслимой точностью толстовского батального письма.
И немедленно предложил психологический облик той войны, начертанной писателем, соединить с возрастающим ужасом новоизобретенных технических средств-к-убийству — игольчатыми ружьями, железными дорогами («миллион солдат туда, миллион обратно»).
«Ваш роман прочитали», — как сказано в другом русском весьма известном романе.
Роман «Война и мир» графа Льва Толстого, несомненно, был прочитан. И Россия, ободрав дипломатические бока, все же прошла мимо того, что переполняет тот роман. Дымящийся непрестанно проливаемой там человечьей кровью.
...Удивительно, но «Война и мир» начинается, среди прочего, со спора о том, как же обустроить «вечный мир»? Как избежать того, что в последующих томах прямо зовется «событием, противным человеческому разуму и всей человеческой природе». То есть Лев Толстой «Войны и мира», по обстоятельствам, по самой хронологии появления той книги оказался «теневым» — или, скорее, светоносным — министром мира на исходе 1860-х — в начале 1870-х.