85-летие поэта Бориса Слуцкого прошло практически незамеченным. Жаль: мало кому удалось оставить после себя такие пронзительные и правдивые строки о войне.
Вспоминаю Бориса Абрамовича Слуцкого, и одновременно почему-то выплывают из памяти последние кадры десятилетия пролежавшего на полке фильма «Комиссар»: на тонкой льдине оказываются обреченные идеалисты революции — само время их оттесняет, истребляет, сметает. Двадцатый век, кажется, и приморозил, и угасил этот все сжигавший и себя поедавший пламень. Но в годы Второй мировой войны майор Слуцкий был частицей этого взрывчатого огня.
Пришедший в армию как воин-юрист, ставший затем политработником и непосредственно участвовавший в боях, Слуцкий с конца 1943 года и до последних дней войны работал на МГУ (громкоговорящей агитационной установке, смонтированной на автофургоне). Он занимался «разложением противника» и временами выполнял важные, порой деликатные поручения командования в городах Румынии, Болгарии, Югославии, Венгрии, Англии. Его служебные записки иногда служили поводом для принятия политических решений. Все это описано в изданных уже после смерти поэта «Записках о войне» — уникальном дневнике очевидца тех событий.
Тогдашний Слуцкий — непреклонный боец за идею. При этом не только честен и умен, но и отзывчив, человечен, неравнодушен к людским судьбам. В долгом пути он узнает генералов и солдат, боевых офицеров и обозников. Он видит героев и самострельщиков, военных связисток и проституток, столичных интеллигентов и нацменов, мародеров и освобожденных узников, военнопленных и перебежчиков разных национальностей, партизан, священников всех конфессий, социал-демократов, аристократов, уцелевших евреев, состарившихся белогвардейцев. Он разговаривает и с государственными деятелями, и с рядовыми жертвами происходящего, с ограбленными, униженными, обесчещенными.
Его обстоятельным и насыщенным наблюдениям над человеческой природой в чрезвычайных условиях, пожалуй, свойствен некоторый вынужденный цинизм. То веселый, то совсем не веселый. Тогда Слуцкий, очевидно, был намного жестче, чем позднее. Был, должно быть, беспощаден к врагу. Он писал: «Жестокость наша была слишком велика, чтобы ее можно было оправдать». Но через страницу: «Кто из нас, переживших первую военную зиму, забудет синенький умывальник в детском лагере, где на медных крючках немцы оставили аккуратные петельки, — здесь они вешали пионеров, первых учеников подмосковных школ. Нет, наш гнев и наша жестокость не нуждаются в оправдании». С герценовской мощью говорит он о ненависти: «Мы не посмели противопоставить силе ненависти силу любви, а у хладнокровного реализма не бывает силы».
Еще яростный исторический оптимист, энтузиаст и до конца интернационалист, Слуцкий, наделенный большим кругозором и обогащенный ужасным опытом, не может не видеть коррозии и крушения идеалов, массового шкурничества, торжества индивидуализма и национального эгоизма. Явления распада — во всех средах. «Всеобщая развращенность покрыла и скрыла особенную женскую развращенность, сделала ее невидной и нестыдной». Пронзительны страницы дневника, отданные женским судьбам на войне. «Миллионы европеянок были досуха выжаты этой войной». Сам Борис Абрамович был, как ведомо знавшим его, человеком целомудренным и однолюбом. К женщинам, растоптанным войной, он испытывает только жалость. Но о «европейских магдалинах» говорит предельно откровенно и без стеснения.
«Когда мы вернулись с войны, я понял, что мы не нужны». Слуцкий вернулся с фронта увешанный наградами, инвалидом II группы, долго лежал в госпиталях, а потом долго не мог найти работу. Начал писать стихи, среди них были очень сильные. Взволновавшие и еще волнующие многих «Лошади в океане». Или «Говорит Фома», где сказано: «Все пропаганда. Весь мир — пропаганда!». И с удивительной отвагой — убежденным коммунистом — сказано не только о немецкой лжи, но и о советском «голодоморе» 1933 года. И выдающееся стихотворение, посвященное памяти поэта-друга Михаила Кульчицкого (оно намного лучше стихов самого Кульчицкого, любовно преувеличенного поколением). Там есть строка, ужаснувшая некоторых читателей: «Я не жалею, что его убили». Но здесь — самая высокая поэзия: «Жалею, что его убили рано. Не в третьей мировой, а во второй. Рожденный пасть на скалы океана, он занесен континентальной пылью и хмуро спит в своей глуши степной».
Самыми замечательными своими стихами Борис Слуцкий (написавший, между прочим, очень много текстов разного уровня) обязан все-таки войне. «Вниз головой по гулкой мостовой / вслед за собой война меня влачила / и выучила лишь себе самой, / а больше ничему не научила. / Итак, в моих ушах расчленена / лишь надвое: / война и тишина...» Варлам Шаламов писал об отрицательном опыте лагеря, но без этого чудовищного опыта не было бы его великой прозы. Так, без опыта войны не было бы самой пронзительной лирики Слуцкого.
Вглядываюсь в военные фотографии Бориса Абрамовича: на них он строен, красив, тонколиц, сух. Я знал его другим: величавым, важным, как-то вызывающе уверенным в себе. И при этом отводящим глаза в сторону. Теперь-то я понимаю, какая бездна отчаяния и разочарования скрывалась за этой важностью, какая буря безумия бушевала за этой уверенностью.