Леонид Чертков первым вернул России ее серебряный век.
Ныне за окном — золотой век серебряного века. Все, некогда накопленное тем веком, с недавнего времени непрестанно переиздается и комментируется. Во множестве жанров переизданий и комментариев. В невероятном интонационном множестве — от безукоризненного академического тона до легкомысленно-популярного. На глазах растет именно академический монблан вокруг серебряного века. Как, впрочем, и то интерпретационное легкомыслие.
Но у этой библиографически уже необозримой текстовой пирамиды есть некое особое человеческое основание. Совершенно личное и личностное. Персональное.
...Накануне Второй мировой в Советском Союзе, в режиме самого неожиданного издательского и цензурного сюрприза, появились томики неизданного Хлебникова и переписки Александра Блока — Андрея Белого. В сущности, это были уже последние книжные знаки уходящей, а то и вовсе умирающей историко-литературной памяти о том веке. Дальнейшее — молчание, как говорил Гамлет.
Сразу после войны памятный ждановский доклад беспощадно окончательно обрубил ту память. Главный агитатор и пропагандист в своем докладе поименно назвал тех, кого отныне строжайше помнить не полагалось.
Именно тогда старшеклассник, а затем студент Леня Чертков эти имена предпочел как раз запомнить. Вопреки ритуальным проклятиям, сыпавшимся на них. А может статься, и благодаря этим проклятиям...
Друг, а отчасти биограф Черткова, блестящий русский поэт и переводчик Андрей Сергеев, составил в своих воспоминаниях что-то вроде обобщенного портрета глухой интеллигентско-молодежной оппозиции позднесталинской эпохи. Оппозиции уже не столько политической, сколько, скажем так, эстетической. Или даже «вспоминательной».
Силящейся в ту пору хотя бы фрагментарно вспомнить безвременно погибшую старую культуру.
Совсем юный Чертков всецело принадлежал той «оппозиции». Более того, он там был чем-то вроде интеллектуального лидера. Главой крошечного поэтического кружка. За что и вполне расплатился внушительным тюремным сроком. Который уже в самом разгаре хрущевской «оттепели» отбыл — от звонка до звонка.
И вот один симпатичный киевлянин, бунтарь-рабочий, соузник Черткова, вспоминает: «В лагере у Лени был самодельный блокнотик, в который он, вопреки всему тому, что вокруг происходило, постоянно что-то записывал, связанное с литературой».
В том блокнотике были не только его стихи. К слову, замечательные. Но также и литературные факты особого свойства.
Дело в том, что Леонид Чертков был, пожалуй, единственным в его поколении и в его среде, кто догадался упомянутую фрагментарную и просто разорванную память о серебряном веке перевести и привести в четкую систему.
А если вспомнить о полном беспамятстве тогдашнего официального литературоведения, насмерть запуганного злобной ждановской номенклатурой петербургских имен, запрещенных к употреблению, то получается, что единственным носителем историко-литературной памяти о серебряном веке в ту пору в той стране был именно Леонид Чертков.
...В начале шестидесятых, выйдя из «оттепельного» хрущевского концлагеря и очутившись в не совсем символическом «застойно-брежневском», Чертков всю свою недолгую жизнь положил на систематическое воссоздание всей биографической и другой фактичности людей серебряного века. В большинстве своем — погибших. И уж, конечно, беспросветно забытых.
А ведь нужно было как-то добывать ту фактичность. Изо дня в день. В библиотеках, архивах, старых газетах и журналах. Условно говоря, в «интервью» с последними «печальными русскими стариками» (по определению С. С. Аверинцева), помнившими эпоху, но далеко не сразу, понятно, делившимися своими воспоминаниями со странным молодым «интервьюером»... И кроме того, у тех стариков, увы, были свои предрассудки. Антисемитские. «Некоторые из них впитали «розановщину», — разводил руками Леонид Наумович Чертков, — с молоком матери».
Но рук он при этом не опускал. В Краткой литературной энциклопедии, едва ли не синхронной по появлению всех своих томов самому свирепому застою, Чертков опубликовал около ста (!) статей, самых искусных энциклопедических миниатюр. Безукоризненных по слогу и фактичности. В большинстве своем посвященных людям и положениям серебряного века — полузабытым, забытым и совершенно забытым. За каждой строкой, за каждой в ней информационной «битой» — совершенно героические усилия питерского исследователя-одиночки. Живущего к тому же не только под редакторским или лубянским, но также и под милицейским дамокловым топором: нужно было ведь как-то скрывать от властей (особенно после серии процессов над поэтами-«тунеядцами») свой главный жизненный интерес. Да ведь нужно было и зарабатывать на хлеб насущный.
Понятно, что на питерской квартире Черткова появлялись, по излюбленному пастернаковскому выражнению, «люди небогатые». И даже более того. И даже они обычно были поражены аскетизмом квартиры и ее хозяина.
И все же — сто статей в энциклопедии! При всей своей лаконичности вполне сохраняющих информационное значение и сейчас. А может быть, и благодаря той лаконичности.
...Исследователь в поте лица своего добывал из пепла истории твердые, как алмаз, факты и коллизии, чудом в ней уцелевшие. Сто тех статей — некий личностный историко-литературный «эрмитаж», выстроенный в одиночку.
Понятно, что по своему злобному, но точному инстинкту система не могла не вытолкнуть героического собирателя за свои пределы. Последние статьи Черткова в КЛЭ были уже подписаны псевдонимом Л. Н. Москвин. Последние полтора десятилетия своей жизни Чертков провел на Западе. Снова в полном одиночестве, по-прежнему продолжая свои изыскания.
Эпоха подоспела к нему со своей помощью с немалым опозданием. Но зато те сто статей она сегодня превратила уже в мириады библиографических единиц.
Но первым-то был он, Леонид Чертков...
Когда-то Владислав Ходасевич полушутил в своих беседах: «Что главное в мире? Поэзия. Какая поэзия в мире главная? Русская. Кто главный в русской поэзии сегодня? Я. Вот и подумайте...»
Кто в этой стране в известную пору упрямо комментировал позднее и всеми забытое цветение той поэзии? Леонид Чертков. Вот и подумайте...
Но есть еще строки — отклик Георгия Иванова на мандельштамовское «В Петербурге мы сберемся снова...». Это словно об усилиях Леонида Черткова:
Но гудит новогодняя вьюга
В занесенное снегом окно,
Что пророчество мертвого друга
Обязательно сбыться должно.
Сбылось. И начинал это возвращение Леонид Чертков.