Том «Кобзаря», который минимальным тиражом планирует выпустить издательство «Дніпро», скорее всего, не появится на полках книжных магазинов. Тем не менее его оформление, выполненное Николаем Стороженко, откроет новую страницу в украинской «шевченкиане». Это не единственное достижение известного художника накануне своего 75-летия.
СНиколаем Андреевичем меня свела чистая случайность. Жена увидела передачу, в которой Стороженко рассказывал о Куполе. Купол — такая же веха в его жизни, как и оформление «Кобзаря». Можно говорить даже о двух куполах — Церкви и Шевченко — в его творчестве. Где-то в вышине линии, проведенные от этих куполов, смыкаются, словно ножки циркуля, которым художник условно описал круг своих метафизических задач.
Из той телепередачи жена узнала и затем рассказала мне, что Николай Андреевич два года практически жил в церкви Николы Притиска на Подоле (случайно ли совпадение имен?), на лесах, под самым куполом, в так называемой «мертвой зоне», где кислорода так же мало, как на вершине Эвереста; что расписывать сферу купола — адский труд, требующий не только духовной концентрации, но и математических знаний, идеального ощущения пропорций; что Стороженко взялся за кисть, лишь когда увидел внутренним зрением будущее изображение — Святую Троицу, и работал там, на высоте почти 30 метров, в духоте, в поту и краске, лишь изредка спускаясь вниз, чтобы бросить взгляд на целостную перспективу; что в один из дней, когда наконец получилось выписать складку (не вспаханную мятежным ветром, а словно напоенную самим эфиром) на одежде Христа, художник возрадовался, по его словам, не духовной, а плотской, обыденной радостью — и тут же был наказан: оступился и упал на железные трубы, порвал вены на руке; что ему удалось создать воистину божественные Лики Троицы; что сам Николай Андреевич производит впечатление человека скромного, смиренного и исполненного той мудрой простоты, которая, в строгом смысле, и есть суть подлинное знание — точка, где сходятся все линии, как в маковке церкви, как под куполом.
Я отправился в церковь, вошел внутрь и запрокинул голову. Прежде чем продолжить, замечу, что мне редко нравятся современные церковные росписи. Что-то есть в большинстве из них декоративное и мертвое, как искусственные цветы в вазонах на сценах филармоний и домов культуры. Иногда к декоративности добавляется еще и слащавость — и тогда хоть святых выноси. Не то здесь. С вершины купола церкви Николы, точно из самого центра мироздания, на меня смотрели строгие и взыскующие Спаситель и Отец, бесконечно далекие (расстояние — в человеческую природу) и одновременно близкие, как родители. Это был Христос, которому говорим — «Ты». Перед ним стыдно было притворяться, играть в благочестие, хотелось наоборот — содрать коросту лжи с трусливого и маловерящего сердца, полностью открыться, доверить Ему свою хрупкую, букашечью жизнь, позволить себя вести. Это был Христос православный, сугубо украинский, барочный — и в то же время всемирный, надкультурный. Что меня больше всего поразило, это был Христос, явленный настоящим духовным деланием, а не расчетом и выгодой; Отец и Сын, в которых не было ни капли фальши, льстивости, той церковной безвкусицы, которая часто указывает на иллюстративность мышления и малодушие самого богомаза.
«Ты не можешь не идти туда, куда тебя страшно тянет, — говорит художник. — Купол — это сфера, объем, как бы земной шар. Там особенный вид изображения. Но если любишь Бога, нельзя радоваться. Радость — проявление любви земной. Когда девушка встречает любимого парня, она радуется. Но земная любовь конечна. А монах, святой — он до конца любит. Так что любить Бога нужно без радости и без слез, без того, что дает земля. Счастье — это когда ты можешь быть между слезами и радостью. Когда я писал купол, то жил только мыслью о нем. Домой пришел, ложку мимо рта несу. Говорят, мол, мало ешь, откуда же силы возьмутся? Я отвечаю, что силы — не в этой еде. Силы совсем в другой пище. Потому что чем больше я буду кушать, тем больше буду спать. И ничего из себя не выжму. Я буду мертв для духа. Мне нужно быть впроголодь, абсолютно впроголодь. Я считаю, что и политикам и депутатам не следует много есть. Нужно уметь отделять телесно-душевное от духовного. Огнем нужно жить».
Наступил день, когда мы встретились у него в мастерской. Передо мной стоял человек с глазами юноши, назвать его «пожилым» не поворачивался язык. Я достал диктофон и случайно уронил на пол какую-то бумажку. Стороженко быстро наклонился и с проворной легкостью — быстрее, чем я успел сообразить, что произошло, — подхватил листок. Я удивился: в его-то годы!
Он сразу же сказал, что завершена еще одна большая работа, которой он отдал восемнадцать лет жизни, — «Кобзарь». Тут же, включая в розетку электрочайник, пояснил, в чем отличие и уникальность его книги: «Раньше «Кобзари» в основном издавались с оглядкой на ситуацию, на текущий момент. Даже в период оккупации немцы вырывали из контекста слова Тараса, придавая им нужный для себя смысл. Шевченко многогранен, как Библия. Мы до сих пор не знаем, какой он на самом деле. Познать его поэзию можно, лишь пребывая с ней один на один на протяжении долгого времени. У меня на столе — Библия и Шевченко. Про него горы книг написаны: революционер, демократ. Нет, он гораздо больше. Ведь и Христа можно назвать революционером. И если бы Он действительно был революционером, то стал бы царем и не был бы распят. Этого и ждали от него — чтобы Он стал земным царем. Но Он захотел быть царем духа. «Кобзарь» я не называю даже сборником стихов — это учение. Каждое из стихотворений несет лишь отпечаток знакомых вещей. Шевченко называли реалистом, но он не реалист. Он заложил в реальность вечную альтернативу бытия. Брал привычные явления для своих духовных построений, точно так же как Христос говорил притчами, когда проповедовал. Поэтому не может быть и речи о том, чтобы зарабатывать на «Кобзаре». Хоть один человек должен сказать: я не хочу на этом зарабатывать. Здесь может существовать только один заработок — духовный».
Десятилетиями Стороженко искал выражение своему видению текстов Тараса Григорьевича, назвать которое негордым словом «иллюстрация» даже язык не поворачивается — все равно, что окрестить работы Норштейна «мультиками». Возможно, это первый слепок подлинно украинского мифа, матрица нашего сознания. Здесь присутствуют и украинская символика, и национальный колорит, но вместе с тем Николаю Андреевичу удалось создать нечто настолько «нешароварное», что диву даешься, как художник в летах, по многим пунктам попадающий в топкую и вязкую категорию «митцiв», прошедший обжиг в соцреалистической печи, которая чаще не закаляла, а превращала дар в окалину, — как смог он преодолеть этот грех хуторянского мышления, разлитого по граненым совдеповским стаканам? Разглядывая работы Стороженко, я с горечью думал о том, как мало Украина, в отличие от северного соседа, сделала для того, чтобы создать собственную мифологию. И как печально, что, кроме «тройки» за сбивчиво продекламированный на уроке лубок «Менi тринадцятий минало...», большинство из нас не может вспомнить об украинской поэзии ничего толкового. Учителя нам пели фальцетами о социальной смелости Шевченко, но подлинной его духовности так нам и не открыли. Кто он? Борец, революционер, демократ, штампованный той же советской школой Бетховен, исподлобья глядящий на Ленина, слушающего «Аппассионату»? Вольнолюбие Пушкина распространилось дальше симпатий к декабристам, стало символом духовной свободы. А из Кобзаря кухаркино сознание слепило мятущегося диссидента. Таков наш «культурный слой», удел телеведущих, бойких и сребролюбивых, но, к сожалению, малокультурных ухарей.
Именно созерцание доброй полусотни картин Стороженко, посвященных страстям украинского народа в борьбе... нет, не с «москалями» — с силами зла, с внутренними демонами, вышибло из меня это никчемное, лживое клише о Шевченко. В первый раз после тоскливого школьного штудирования я открыл «Кобзарь» и прочитал его совершенно по-новому. И снова подумал, что большинство из нас так и не расслышало пока подлинный шевченковский голос. Шевченко стал мифом-наоборот, мифом-издевательством. Одни говорят, что он воспел Украину-неудачницу — и противопоставляют его американской всеудачливости; для других он — «денди, плейбой и эксплорер», сочетающий несочетаемое: маньеризм и социальный пафос. Для третьих Шевченко — объект архаического поклонения, как тот дидух, что ставили перед иконами. Шевченко тяжелый, мрачный, жалуются четвертые, все у него терзаются, рыдают и мрут как мухи. Но может, это тяжесть нашего исторического сознания, от которой мы должны освободиться, которую должны избыть? Ну и, разумеется, немало еще людей, воспринимающих Тараса исключительно как плакатного усатого вещуна, призывавшего «добре вигострить сокиру», что очень похоже на путинское «мочить в сортире». Шевченко крутят и вертят на разный лад, как кубик Рубика, стараясь угадать собственное отражение в каждой отдельной грани. И почти никто не готов принять и понять его всецело, как это сделал Стороженко. На его картинах — русалки и ведьмы, святые и демоны, некрещеные дети, трупы и крупы гайдамацких лошадей, реки и дороги, и над всем этим — Шевченко, несущий крест. Крест грешной человеческой природы и таланта, не позволяющего молчать. Художник словно оголил заложенную в этой поэзии мощную мифологему, обнажил ее символический уровень.
«Я взял такие сюжеты, которые раньше не брали, — рассказывает Николай Андреевич. — Там видели в основном социальные сюжеты. Брали внешнее. Вот почему мы часто видим на иллюстрациях к «Кобзарю» покосившиеся хаты, сиромах в заплатанной одежде. Да никогда в Украине такого не было. Мы аккуратная нация: все побелено, подметено, подшито, и изображать вот так — зачем? Потом это отпечаталось и на психологии».
Художник работает медленно, кропотливо, вдумчиво и совестливо, накладывая до полусотни лессировок, но сперва все происходит — на полотне сознания. Стороженко сетует, что сознание современных людей, даже тех, кого он обучает иконописи, расхищено: плейеры, мобильные телефоны... «Когда же думать?» — удивляется художник. И ведь он прав: внутри мы основательно захламлены. Это сказывается даже и на физическом состоянии (опять вспомнилась та бумажка, вмиг подобранная человеком, втрое старше меня). Николай Андреевич более, чем кто-либо в наше время, отделяет внутри себя кесарево от Божьего. Он говорит, что начинает творить, только когда подспудно ощущает некий обращенный лично к нему призыв. И тогда — вмиг воспламеняется, забывая обо всем мирском. Вначале, по его словам, возникает образ, а «рядом с образом уже стоит совесть». И разгорается, заполняя душу, огонь. Чистый огонь.
«Когда я работаю, — резюмирует художник, — происходит абсолютное отчуждение от материального мира. За тем, что дает мне жизнь, я не бегаю. Нет потребности бежать и выбивать. Формировать свою жизнь суетой, наполнять ее унижением — не для меня. Мне хочется жить, как на исповеди».