В большом историческом времени бывают мгновения, когда определяется вся его будущая сумма. Скажем, на ближайшие сто лет.
На исходе позапрошлого века в Киеве, на улице Банковой, во дворце генерал-губернатора (теперь Дом литераторов), о романовско-петербургской политике в великом раздражении злословили оппозиционные к ней братья Игнатьевы — хозяин того дома граф Алексей Игнатьев и старший его брат, Николай. Последний ранее был русским военным агентом в Лондоне, затем полномочным министром в Хиве, Бухаре и Китае. Николай некоторое время фактически руководил всей восточной политикой России. Он — многолетний чрезвычайный посланник в Оттоманской империи, заставивший ее подписать что-то вроде смертного приговора себе (так называемый Сан-Стефанский договор, впоследствии отмененный лишь ввиду возможной всеевропейской войны против России).
Словом, граф Николай Павлович видел, как закатываются кровавые солнца некогда могущественных империй.
В двадцать семь лет он — уже генерал, отстреливающийся от туркменских нукеров, освобождающий пленных русских из бухарских зинданов. Дипломат-виртуоз, искусно обманывающий китайского богдыхана, а заодно и его англо-французских врагов. А в 1870-х европейские газеты злобно, но внимательно отслеживали действия влиятельнейшего русского посла в Константинополе. «Вице-султан» — как его называли в прессе...
Совсем молодым человеком разведчик Николай Игнатьев, рискуя жизнью, унес из британского военного музея секретнейший тогда ружейный патрон. Также конспиративно он разъезжал по Китаю, несмотря на гнев тамошнего императора. Чего уж там... Назначенный Александром III министром внутренних дел (а фактически и всех других), граф Николай Павлович рискнул ослушаться даже своего венценосца. Точнее, на несколько политических сезонов министр совершенно подчинил своего абсолютного монарха абсолютной своей воле.
Незадолго до того пролилась кровь Александра II. И его сыну, казалось, тугодуму, нужно было выбирать. Либо решительные перемены, либо строительство новых этажей и подвалов абсолютизма. Поразительно, но осторожный император-увалень выбирает первое. Разумеется, под влиянием и руководством своего министра внутренних и других дел.
Николай Павлович четко разъяснил императору: в стране вот-вот разразится аграрная революция, которую министрам уже не остановить... Интеллигенция же («гнилая интеллигенция» — выражение как раз Александра III) — сплошь либеральна и даже радикальна. Но пока еще она не всесильна, так что надобно ее опередить. Так же, как и тот весьма возможный крестьянско-анархический «черный передел». Опередить, созвав, как в допетровские времена, Земский собор. Что-то вроде русского парламента, но в более спокойном, несколько патриархальном исполнении. Собрать — и немедленно — представителей всей России. Всех ее сословий, народов, народностей, церквей и конфессий. Позвать консерваторов. А также умеренных. Даже «крайних», но еще не совсем обезумевших.
И вот, в условиях самой строгой конспирации, император и его министр — в ту пору фактически диктатор — фактически начинают действовать в направлении создания Конституции. Единственно могущей остановить грозный грядущий передел национальной истории. Черный и кроваво-красный.
По существу, граф Николай Павлович за сто лет до Горбачева собирался созвать как бы исторический эквивалент Съезда народных депутатов СССР...
Орган, издающий не столько законы, сколько крик боли, «стон человеческих трясин», по слову Герцена, жизнь положившего на тот грядущий «собор».
Увы, император-конспиратор и направлявший его министр вскоре были разоблачены. Обер-прокурор Синода Победоносцев, само воплощение «оппозиции застоя», узнает от московского публициста-ретрограда о «дворцовом заговоре».
И далее происходит нечто неслыханное по своему драматизму, по своим возможным следствиям. Царь, как затравленный зверь, поначалу героически отрицает свое участие в заговоре. Ничего не знаю, ничего не ведал... Тем самым, как ему казалось, он спасает и себя, и своего министра, и парламентский проект. И тогда Победоносцев, угрюмый гипнотизер, с которого, несомненно, был списан Великий Инквизитор в «Братьях Карамазовых», устраивает своему «обожаемому» монарху нечто вроде очной ставки с министром-еретиком: «Ваше императорское величество! — прокричал Катков в «Московских ведомостях», — чем отличается игнатьевский проект созыва Земского собора от того, чего хотел террорист Андрей Желябов?».
А в самом деле — чем? И героически погибший бомбист, и монарх-заговорщик, и направлявший его главный министр — в сущности, все они хотели выйти из лабиринта, в котором плутала русская история.
И царь — подследственный на той ставке — дрогнул. «Раскололся», если прибегнуть к более позднему жаргону. Игнатьев вечером того же дня получил высочайшую записку: «Взвесив нашу утреннюю беседу, я пришел к убеждению, что вместе мы служить России не можем. Александр».
После катастрофы с несозванным Земским собором, после того унижения с насильственной отставкой Игнатьева, царь, сосланный в безделие парадов, начал пить. Зверски. Угрюмо слушал — по телефону — в Гатчине вердиевские и смотрел «малорусские спектакли» (украинский в театре он все же отстоял)... Николай Павлович, очутившись не у дел, так до конца жизни и не нашел себе занятия, равного своему неистовому темпераменту. Метался по своим сорока вконец разоренным имениям, залезая во все новые долги. Более всего из них любил свою подкиевскую Круподерницу, откуда наведывался в город к брату генерал-губернатору. Иллюзий по поводу династии уже не было. Николая II он презрительно называл «полковничек». А вот его разъяренный брат подумывал даже о государственном перевороте, надеясь при этом «на конногвардейские полки». Но вскоре его убил эсер-террорист. А переворот совершили не конногвардейцы, а красногвардейцы... Старший брат пережил младшего ненадолго.
А потом о той попытке конституционного переворота, учиненной императором-неудачником и блистательным его министром-на-час, и вовсе забыли...
Племянник графа Николая, Алексей Алексеевич Игнатьев, сочинил затем книгу мемуаров под названием «Пятьдесят лет в строю».
Политическая катастрофа удивительного его дяди привела к тому, что Россия оставалась — еще сто лет — в строю. Военно-полицейском. Тюремном. А затем — в гулаговско-лагерном.