Главный бухгалтер колхоза «Путь Ленина» Фома Лукич Айзенберг пять дней не ночевал дома. До выезда на гастроли колхозного симфонического оркестра оставалось совсем ничего, а смета все не сочинялась. Да и как можно было все, до мелочей, подсчитать, если органы, по обыкновению, до последнего дня не утверждали список, а председатель колхоза не объявлял, полетит ли его жена вместо арфистки (ту уж точно не выпустят — после Польши, где она поужинала с поляком в ресторане).
На рассвете пятого дня пришел председатель.
— Беда, Лукич. Не выпускают первую скрипку. Этот дурень ляпнул в санатории, на пляже, будто итальянские скрипки лучше наших, колхозных. Мне дали прослушать пленку; слышимость, правда, неважная, морской прибой мешает, но голос вроде бы его...
Фома Лукич вздохнул:
— Плохи дела. Без него выезжать никак нельзя. Может, вы директивно вопрос решите?
— Нет, братец Айзенберг. Не могу. С Андроном Глебовичем отношения портить — сам знаешь. Ведь досье-то все — у него! Что делать будем?
— Знаешь, председатель, я ведь в детстве годика два на скрипочке играл; как смычком водить — помню. Доверишь — Родину выручу...
В доме контрабасиста Мухина, секретаря партячейки низких голосов, окна были плотно занавешены. Еще с вечера Мухин вталкивал в пустое чрево контрабаса через потайное выпиленное окошко разнообразный провиант: колбасные кольца, масло в брикетах, головки чеснока, кое-какие овощи, свежие хлеба в ассортименте. Жена, умница, еще пирогов напекла — с капустой, с яблоками, с горохом; ни денег не жалела, ни времени для торжества социалистического искусства.
Андрон Глебович по-отечески строго оглядел членов Особого Бюро Комитета по безопасности искусства и продолжил:
— Итак, сегодня я поставлю подпись под выездным списком. Есть ли у вас замечания? Вы знаете, международное положение сложное, возможны провокации...
— У меня сомнения по флейтисту Короленкеру, — вялым тенорком откликнулся подполковник Крупозный.
— Докладывай!
— В его спальне, на третьей книжной полке слева, если смотреть от окна, стоит книжка «Камасутра», запрещенная к ввозу в наш колхоз. Короленкер морально недостаточно устойчив, и я бы пока...
— Остановись, Крупозный! По Короленкеру уже был сигнал — от его племянника. Я лично проверял: Короленкер чист, как дитя. А книжка, о которой ты доложил, — это первая часть справочника по навигации, издание Камского речного пароходства «Кама с утра»... Второй том, «Кама с вечера», выйдет осенью... Но за бдительность хвалю!
Андрон Глебович достал из внутреннего кармана ручку с чернилами четырех цветов и голыми женщинами по периметру — подарок флейтиста Короленкера после предыдущей поездки — и, еще раз пробежав глазами список, поставил под ним свою знаменитую лаконичную подпись.
Бледнолицый скрипач Матвей заказал такси на шесть утра: жил он далеко, на хуторе за речкой, добрых полчаса добираться до Колонного зала Дома культуры птицефермы, откуда автобусы пойдут в аэропорт. Таксист оказался лихой и нескучный, болтал без умолку, машина неслась резво, хотя и со странными прыжками в сторону, как трехнедельный жеребенок, но бледнолицый скрипач Матвей не слышал болтовни шофера, не дивился выбрыкам железного коня, не разглядывал плывущие навстречу сонные строения. Прижав к себе скрипичный футляр, улыбался он своим мыслям; а мысли были об одном: как через несколько минут увидит он барабанщицу Алевтину, и как она ему улыбнется, и глаза у нее будут припухшие спросонок, и как они потом полетят по воздуху, и как он в этих гастролях, наконец, признается ей в любви и сделает предложение.
Колхозный международный аэропорт «Шарашкино-2» трясла лихорадка. Время вылета приближалось, но большинство оркестрантов еще толпилось перед стойкой таможенного контроля. Свежие инструкции обязали усилить контроль за вывозом музыкальных инструментов, и сонный безусый таможенник с красными глазами и лицом, от подозрительности покрытым угрями, тщательно сверял кларнеты, виолончели и барабаны с фотографиями и описаниями, выданными колхозным товароведом Степановной и заверенными главбухом Фомой Лукичом Айзенбергом.
В особо сложных случаях подходил разбираться сам начальник таможни. Вот и сейчас, когда бледнолицый скрипач Матвей отворил крышку футляра и бережно — как мать, предъявляя врачу своего младенца, — распеленал скрипку, безусый таможенник покачал головой и по рации вызвал начальника.
— Взгляните, товарищ начальник, в паспорте написано: «Руджиери», а ведь это чистый «Гварнери»!
Начальник таможни взял скрипку в руки, повертел туда-сюда, посмотрел почему-то на свет, как сторублевую ассигнацию, затем попросил смычок и сыграл небольшой фрагмент из «Рондо-каприччиозо» Сен-Санса.
— «Руджиери», — твердо сказал он. — Без вопросов, «Руджиери». Но в особые приметы запиши: струна «ре» гнусавит. При ввозе проверишь.
Накануне было собрание. Музыкантам представляли людей из ведомства Андрона Глебовича, внедряемых в оркестр на время гастролей, всего числом в шесть; надо было выучить наизусть их временные должности: заместитель директора, главный администратор, просто администратор, инспектор оркестра, библиотекарь и даже ассистент дирижера. Настоящие же шестеро оставались дома, потому как поездка ответственная, а оркестр не резиновый.
После представления выдавали паспорта. Совершал это таинство «замдиректора», назвавшийся Семеном Семеновичем; во время представления он подмигнул в зал и сказал: «А вообще-то я из «химчистки» (тут зал понимающе и одобрительно хихикнул). Стопка паспортов быстро таяла, неожиданностей почти не было. Не выдали хорошенькой арфистке — за ужин с поляком, альтисту Абрамовичу, который вообще ни разу никуда не выезжал — ввиду неприятной фамилии и наличия родственников в Румынии. Вот чего не ждали: был оставлен тромбонист Федькин, тихий, непьющий человек, который не пропустил ни одной политинформации, а на выборы ходил к 6 часам утра. Уже в самолете подвыпивший «ассистент дирижера», огромный и краснолицый Василий Гурьевич, прозванный злыми музыкантами «шпион-невидимка», кому-то сболтнул: «Федькина дед подвел. На именинах у Махно на бубне играл...»
***
Самолет летел недолго, часа три, но впечатлений было — на целый год. Бледнолицый скрипач Матвей сидел в хвосте; впереди и чуть наискосок дремала барабанщица Алевтина, ее нежные ноздри светились в косых лучах солнца, которое било в иллюминатор непонятно откуда. Стюардессы в голубых пилотках разносили конфеты-«барбариски» и напиток «Грушевый». (Впрочем, этих милых девушек тогда не называли пошлым и даже, может быть, растленным словом «стюардесса», они назывались коряво, но целомудренно: «бортпроводницы».)
Трое из шести прикомандированных бойцов за безопасность искусства уже были навеселе. Ветеран «химчистки» Семен Семенович трогал бортпроводницу Свету за крутой бочок и предлагал выпить на брудершафт; Василий Гурьевич спал, уложив огромную голову на откидной столик, а носивший большие очки в черной оправе и потому казавшийся интеллигентным Гурген Арамович просился выйти на крыло покурить.
Главбух Фома Лукич Айзенберг, хоть и занимал бешено высокую должность, а был человек простой и общительный. Временами, правда, им овладевала задумчивость и склонность к задаванию вопросов, на которые ответа не находилось. Вот и сейчас, глядя в иллюминатор, где густо-синее небо лежало на светло-серой шерстяной подстилке облаков, он тронул рукой сидящего рядом руководителя поездки, заведующего идеологическим отделом колхозного парткома Петра Адамовича Брынзу и спросил: «Отчего, как вы полагаете, в разных местах планеты, на отдаленных друг от друга материках собаки и коровы одинаковые, а люди — такие разные?» Молчание было ему ответом. Брынза лишь пожал плечами и стряхнул на пол хлебные крошки с темно-синего пиджака, купленного в спецраспределителе.
***
Сильно гудящий, но добротный среброкрылый лайнер колхозной авиакомпании мягко приземлился в аэропорту одной из столиц агрессивного Cевероатлантического блока. Прохождение паспортного и таможенного контроля было благополучным, если не считать небольшого инцидента, когда нетерпеливый контрабасист Мухин пытался продать бутылку водки офицеру, проверявшему паспорта. Тот, раскрыв от удивления рот и захватив с собой мухинский паспорт, куда-то удалился и вскоре вернулся с переводчиком. Учуявший опасность Мухин объяснил, что бутылка — это дружеский дар колхозников местным профсоюзным активистам; при этом контрабасист поднял кверху кулак и, заглядывая пограничнику в глаза, воскликнул: «Патриа о муэрте!» Строгий с виду, но изнутри, видимо, не злой офицер сказал на местном языке: «Парня в полете сильно укачало!», отдал Мухину паспорт и отпустил догонять коллег.
***
Зато погрузка в автобусы прошла гладко, благодаря четкой системе, разработанной в комитете Андрона Глебовича. За каждым музыкантом было закреплено постоянное место в одном из трех автобусов; места у входа или в хвосте, а также у окна или в проходе распределялись с учетом стажа работы и общественной нагрузки; «администраторы» дважды, независимо друг от друга, пересчитывали вошедших, причем Гурген Арамович, слывший интеллектуалом, при этом даже пользовался калькулятором...
Автобусы тронулись. За окнами поплыли знакомые по киножурналам места: мост через реку Темзу, термы Каракаллы, Акрополь, Эйфелева башня... Музыканты едва успевали вертеть головой влево-вправо; бледнолицый скрипач Матвей мысленно сжимал руку Алевтины, которая, увы, ехала в другом автобусе; контрабасист Мухин, уставший от пережитого, дремал на плече у флейтиста Короленкера, а заведующий идеологическим отделом Петр Адамович Брынза писал крупным детским почерком открытку, которая начиналась словами: «Здравствуйте, все родные и жена Люба. Пишу из заграницы. Здесь довольно красиво, но я сохраняю бдительность и всей душой с вами».
***
Бледнолицый скрипач не спал. Окно гостиничного номера выходило в глухой переулок; во всем мире, казалось, стояла глубокая тишина. Телевизор молчал — с той минуты, когда, распаковав чемодан, Матвей попытался с помощью кипятильника приготовить картофельное пюре. Кипятильник был самодельный, купленный на базарной раскладке и состоял из тяжелого металлического стержня, шнура от утюга и вилки от пылесоса «Буран». При включении белоснежный с золотым ободком штепсель всхлипнул, и свет в номере погас...
Где-то совсем рядом колокол пробил два часа. Сосед по номеру, пожилой фаготист Швах, страдавший застарелой астмой, отчего его голос был не отличим от звучания его фагота, что-то пробормотал во сне и отвернулся к стенке. Матвей подошел к окну, взглянул на небольшой квадрат светлого ночного неба, затем наугад, без зеркала, причесался и вышел в коридор. До лифта надо было идти долго, совершить два поворота; шаги по мягкому светло-коричневому полу были бесшумными, сердце Матвея гулко стучало в ночи.
Выйдя из лифта на 12-м этаже, Матвей снова долго шел в тишине и, наконец, застыл у двери, за которой спала (не спала?), ждала (не ждала?) Алевтина... Бледнолицый скрипач глубоко вздохнул и постучал в дверь. Ответом была тишина.
***
Наутро, после завтрака, оркестр повезли на встречу с послом. Колхозное посольство гнездилось в старинном двухэтажном особняке; непривычно было видеть родной флаг на фоне причудливой лепки, среди монстров и кариатид.
В небольшом полукруглом зале было торжественно и тесновато, некоторые музыканты стояли у стен, увешанных темными гобеленами, а фаготист Швах, которому, как всегда, было душно, даже присел на широкий мраморный подоконник.
Посол появился из боковой двери; на нем был безукоризненный костюм с платочком в верхнем карманчике и очки в золотой оправе; впрочем, лицо его было неприятным. За ним, кстати, ходила слава разрушителя контрактов: стоило ему приступить к работе в какой-либо стране, как отношения с этой страной начинали портиться, иногда даже доходило до мелких вооруженных конфликтов и разрыва дипломатических отношений. Посла переводили в другую страну — и все начиналось сначала.
Голос у посла был бархатным и басовитым, слушать его, несмотря ни на что, было приятно. «Помните, товарищи, что вы находитесь во враждебном окружении, можно сказать, в логове врага». Здесь фаготист Швах закашлялся и вышел в коридор, за ним почему-то последовал Гурген Арамович. «Не ходите поодиночке, только группами; впрочем, вас, я думаю, уже проинструктировали. За вами, друзья, — тут голос посла потеплел, — стоят хлеборобы, механизаторы, животноводы, другие любители симфонической музыки — и вы должны показать, насколько уровень нашей культуры выше расцвета нашего искусства... то есть, я хотел сказать, насколько расцвет нашего искусства выше уровня так называемой западной культуры...», — посол побледнел, отпил два глотка минеральной воды и опустился на стул. Никто из присутствующих не мог заметить того, что увидел посол. Сидящий в первом ряду «главный администратор» подполковник Крупозный что-то черкнул на чистом листе бумаги и показал послу. Быстрым крупным почерком на листе было написано: «Закругляйтесь. Уже двадцать минут, как вы отозваны с должности и переведены культурным атташе в Республику Тринидад и Тобаго».
***
Вечером был концерт. Музыканты не щадили себя; смычки у скрипачей летали, как никогда, быстро; трубачи надували щеки так, как если бы им приказали ртом надуть стратостат «Путь Ленина», который в свое время поднял рекордный груз на невиданную высоту; барабанщица Алевтина в самых возвышенных местах ударяла колотушкой в огромный барабан, при этом ее грудь призывно вздрагивала; флейтист Короленкер раскачивался так, будто перед ним не пюпитр с нотами, а Стена Плача; контрабасиста Мухина мучила изжога: после порции колбасы из недр контрабаса, который был отличным контейнером, но неважным холодильником, на лице несчастного установилась страдальческая гримаса, однако из зала казалось, что он, как никто другой, проникся трагическим духом знаменитой симфонии. За последним пультом вторых скрипок, скорчившись, сидел главный бухгалтер Фома Лукич Айзенберг, его скрипка касалась тощих колен; от волнения он время от времени ронял смычок на пол, как назло, в самых тихих местах — и тогда на стук оборачивался весь оркестр; впрочем, это не сказывалось на пафосе исполнения. Дирижер Рукопашных тоже был неузнаваем и к перерыву даже вспотел, что случалось с ним только в бане или на заседаниях партбюро, но никогда — на сцене. («Он побеждает композиторов с сухим счетом», — подшучивали над своим дирижером музыканты; правда, за полгода до зарубежных гастролей шутки прекращались.)
Петр Адамович Брынза, которого как идеолога игра на музыкальных инструментах обычно раздражала, поскольку допускала различные толкования одного и того же текста, в этот вечер был необычайно взволнован. Именно сейчас решалось, верна ли была стратегия руководства в подготовке гастролей, сработает ли памятка, врученная музыкантам перед вылетом: «Докажем своей задушевной игрой преимущества социалистического образа жизни!». От избытка волнения Брынза решил в зал не идти; весь концерт просидел он позади оркестра, присев на ступеньку, ведущую на сцену, и был похож на Владимира Ильича Ленина на памятном съезде Советов.
Еще гремели овации, когда Главный идеолог в темном закулисье обнял дирижера Рукопашных и севшим от волнения голосом сказал: «Молодец. Тщательно отработал. Я доложу наверх».
***
Предупреждая об испытаниях, которым наверняка подвергнется оркестр на гастролях, посол по забывчивости не упомянул об испытании самом тяжелом. Однако те из музыкантов, которым уже довелось страдать на чужбине, знали, что нет муки более жестокой, чем завтраки в отеле. И не потому, что еды мало, а, напротив, оттого, что ее много, а уносить с собой нельзя. Из-за этого варварского обычая три основных регулятора жизнедеятельности артиста за рубежом: глаза, слюнные железы и чувство страха вступали между собой в сложные отношения. Отведав все твердые, жидкие, рассыпчатые и пастообразные продукты, артисты из далекого «Пути Ленина» не спешили расходиться по номерам, с тоской поглядывая в сторону шведского стола. Соблазн был велик: день предстоял долгий, и, хотя съеденное и выпитое распирало внутренности, жизненный опыт подсказывал, что до завтра еще раз захочется есть. Самым ловким, впрочем, удавалось кое-что унести. Так, контрабасист Мухин, по рассказам, однажды вынес во рту двести граммов сыра «камамбер», флейтист Короленкер сумел вынести в зарубежном паспорте несколько ломтиков среднежирной ветчины, а трубач Водкин-Петров навострился в карманах брюк выносить крутые яйца, отчего брюки топорщились совсем не в тех местах, где можно было бы ожидать... Вот и сейчас он направляется к выходу, сопровождаемый долгим взглядом подавальщицы кофе.
В дальнем углу зала томится за столиком бледнолицый скрипач Матвей. Неизвестность терзает его душу: время завтрака истекает, а Алевтина все не появляется. Рядом допивает свой чай Фома Лукич Айзенберг. Он задумчив и рассеян. Глядя куда-то поверх Матвея, он пытается десертной вилкой словить последнюю маслину на опустевшей тарелке. По всему видно, что в его недремлющем мозгу вызревает очередной вопрос, который наверняка останется без ответа. Проследим за ним. Вот он, наконец, накалывает маслину на вилку, затем, продолжая смотреть вдаль, двумя пальцами, средним и указательным, осторожно снимает маслину и опускает в боковой карман пиджака, висящего на спинке стула, и, расслабившись, другой рукой трогает Матвея за локоть: «Вы смотрите Олимпийские игры?» Матвей неопределенно не то пожимает плечами, не то ежится — и тогда главный бухгалтер колхоза «Путь Ленина», почему-то оглянувшись вокруг, продолжает: «Можете ли вы объяснить, в чем тут загадка: во время исполнения американского, итальянского, французского, аргентинского и еще бог знает какого гимна их спортсмены на пьедестале почета сияют внутренним светом, улыбаются и поют, а наши, когда звучит собственный гимн, почему-то плачут?» И снова не было ему ответа.
***
Зря волновался Матвей: вот она, барабанщица Алевтина, улыбающаяся, проспавшая завтрак, губы не накрашены, голос с хрипотцой: «Ну, прости, Матвей, до четырех телик смотрела... Пойдем, побродим, а?» — Алевтина подхватила под руку бледнолицего скрипача, и пошли они, заграничным солнцем палимы, по улицам, площадям и закоулкам большого города. Улицы пахли сиренью, из распахнутых дверей крохотных ресторанчиков клубился запах кофе, на обочинах тротуаров громоздились цветочные базары; негромкий говор толпы и шелестящие шины стелющихся по асфальту лимузинов создавали иллюзию вселенского покоя и согласия. Но если спросить бледнолицего скрипача Матвея, бывшего члена комитета комсомола по культмассовой работе, греют ли его душу воспоминания о прелестях пресловутого капиталистического рая, выставляющего напоказ свои единичные достижения, он ответит искренне и просто, что самым светлым ощущением от гастролей останется эта прогулка — оттого, что рядом шла Алевтина, и он держал ее руку в своей руке.
Кое-где у вымытых витрин недорогих магазинов скучали невостребованные проститутки в чистых выглаженных блузках, некоторые в очках, похожие на учительниц младших классов; время от времени попадались уличные музыканты, на флейтах или скрипках играли они Моцарта, Баха и Вивальди («У нас это было бы непрактично», — подумал Матвей). «Погляди-ка! — Алевтина остановилась у витрины, где была выставлена одна-единственная мужская рубашка, рядом на ярком плакате красовалась цена. — Не может быть! Это же почти даром!»
Алевтина устремилась к двери, увлекая за собой кавалера; Матвей, надо заметить, при этом хитро ухмылялся... В магазине было горячо. Широко раскрытыми глазами наблюдала барабанщица за тем, как хозяйка (или продавщица?) металась между контрабасистом Мухиным и трубачом Водкиным-Петровым, стараясь вырвать из их рук отобранные рубашки. Ситуация обострилась, когда Водкин-Петров всем телом прикрыл разноцветную стопку рубашек, сложенных на прилавке, а контрабасист Мухин, повторяя на родном языке одну и ту же фразу: «Не психуйте, женщина, у нас хватит денег...», приставил лестницу к стеллажам и стал снимать рубашки с верхних полок, накапливая их под мышкой. Когда хозяйка, ухватившись за брюки контрабасиста, начала стаскивать Мухина с лестницы, заспанная барабанщица и бледнолицый скрипач выскользнули за дверь.
— Почему ты не остановил этих придурков? — поинтересовалась Алевтина. — Впрочем, эту мадам я тоже не пойму: ребята ей план делают, а она сопротивляется!
— Пусть еще немного порезвятся! — хихикнул в ответ Матвей. — Это никакой не магазин, Алечка. Это прачечная! Через эту процедуру проходят все наши артисты, спортсмены и даже некоторые дипломаты. Очень взбадривает нервы и стимулирует изучение иностранных языков!
Матвей и Алевтина продолжали скользить сквозь многоцветную, разноликую, разноголосую толпу, состоящую исключительно из иностранцев, но вскоре снова натолкнулись на земляка. Фома Лукич Айзенберг стоял посреди тротуара и, склонив голову к плечу, внимал «Серенаде» Шуберта в исполнении двух рыжеволосых девушек — одна, худенькая, вся в веснушках, играла на губной гармошке, другая, еще более худенькая, в мелких кудряшках до плеч и тоже в веснушках, аккомпанировала ей на гитаре. Главный бухгалтер колхоза «Путь Ленина» нисколько не удивился соплеменникам, а, напротив, придержав Алевтину за локоть, сказал, будто продолжая разговор:
— Я вот стою здесь и думаю: чего больше в этих девчушках — желания заработать или радости от погружения в процесс извлечения звуков? Ведь они даже не замечают, что футляр от гитары, лежащий перед ними, совершенно пуст! А может быть, они просто радуются тому, что живы, что рыжие, что светит солнце, что стоит перед ними странный человек и вот уже с полчаса глядит на них? Может быть, это не более чем счастливый акт существования? Как вы думаете?
И снова не было ему ответа. Алевтина, как и некоторые другие барабанщики, была далека от философских тонкостей экзистенциализма, а что до бледнолицего скрипача Матвея, то, держа Алевтину за руку и ощущая дразнящее подрагивание ее мускулистой кисти, он вообще не слышал вопроса. На волне этого романтического воодушевления Матвей решился наконец накормить свою Алевтину, которая, как мы помним, проспала бесплатный завтрак. В двух кварталах от отеля купил Матвей пачку картофельных чипсов и со смешанным чувством гордости и нежности вручил спутнице. Алевтина, впрочем, вскрывать пачку не стала, а предусмотрительно положила в сумочку, отложив пиршество на вечер.
У входа в отель маялся Гурген Арамович. В руках держал он двухкилограммовую местную газету и время от времени пробегал глазами одну и ту же страницу; тут надо заметить, что, будучи интеллектуалом, он знал один иностранный язык, но какой именно — не помнил; стоять же истуканом и рассматривать облака не позволяло профессиональное достоинство. Подошедших музыкантов он встретил с непритворной радостью: похлопал Матвея по плечу, а барабанщице Алевтине даже подмигнул. Как только за странниками закрылась входная дверь, Гурген Арамович вынул из кармана калькулятор, произвел несложную операцию и пробормотал сам себе: «Ну, слава богу, вне гостиницы — никого! Остался один дирижер, но за него отвечает Семен Семенович».
***
Вечером, после концерта, когда автобус, урча мощным, но почти безмолвным мотором, плыл по знакомым бульварам, пересекая площади, втягиваясь в узкие переулки (странно, но площади были безлюдными, а переулки — ярко освещенными, заполненными оживленной толпой), контрабасист Мухин произнес, не обращаясь ни к кому: «Осталось два концерта и три завтрака...»
***
Успех заключительного концерта был оглушительным. По данным газеты «Общий музыкальный наблюдатель», публика аплодировала двадцать две минуты; все критики, даже обозреватели крайне правых газет, отметили редкое вдохновение, с которым в тот вечер играли музыканты. Но никто не догадывался, на какой отчаянный эксперимент решилось руководство, чтобы обеспечить это самое вдохновение: по совету Главного идеолога Петра Адамовича Брынзы генеральная репетиция концерта была заменена экскурсией в квартиру-музей В. И. Ленина!
Квартира была крохотной, в два оконца, лестница крутой и скрипучей; собственно говоря, Ленин здесь и не жил: заглянул как-то по объявлению, да не сошелся с хозяйкой в цене, выпил с ней желудевый кофе и был таков, но местные коммунисты все же памятную доску повесили и водили сюда приезжих, особенно вьетнамцев.
Как бы то ни было, но изможденные после вдохновенного исполнения артисты были доставлены на прощальный прием. Столы были накрыты в подвале городской мэрии; под средневековыми каменными сводами перемещались с тарелками в руках притихшие музыканты с горящими, еще не остывшими после концерта глазами; свечи загадочно мерцали, приветливые официанты разносили пиво, под потолком повис приглушенный умиротворенный шум.
Бледнолицый скрипач Матвей, мелкими глотками отпивая пиво, разыскивал глазами свою Алевтину, пальцы его дрожали, а душа вибрировала. Всего лишь два часа назад, в перерыве концерта, сделал он прекрасной барабанщице официальное предложение и, не дожидаясь ответа, прикрыв от волнения глаза, произнес чужим хриплым голосом: «Сегодня ночью я тебя жду. Дверь будет открыта...» — «Посмотрим», — ответила Алевтина, оставив бледнолицего скрипача в том состоянии надежды и сомнения, какое и составляет суть любовного переживания.
***
В отель вернулись заполночь. Людям из ведомства Андрона Глебовича работы почти не было: в городе никто не остался; все разошлись по номерам складывать вещи да заводить будильники для раннего подъема. Правда, многие по давней привычке собирались небольшими компаниями и продолжали пить; настроение было неясным: то ли радоваться, предвкушая завтрашнее возвращение домой, в «Путь Ленина», то ли грустить (если рядом нет ребят от Андрона Глебовича), прощаясь со стремительно промелькнувшим отрезком нереальной, кем-то выдуманной жизни...
Бледнолицый скрипач Матвей до трех часов ночи просидел в глубоком кресле, закинув руки за голову и глядя в потолок. (Фаготист Швах, жертвуя своим сном ради торжества любви, ушел в холл играть в шашки и, поскольку партнера не нашлось, до рассвета играл сам с собой.)
В коридоре изредка раздавались чьи-то громкие голоса, шумно открывались и закрывались двери, снова наступала полная тишина; время от времени мелодичный звон возвещал о прибытии лифта, но Алевтины все не было. Едва небо над крышами соседних домов начало светлеть, Матвей вынул из ящика письменного стола лист фирменной бумаги и неровным страстным почерком написал: «Алевтина, я люблю тебя так, как тебя не полюбит никто. Может быть, ты мудрее и терпеливее меня — и это лучше для нас обоих. Я буду ждать. Я люблю тебя».
В нижнем вестибюле был приглушен общий свет; за своей стойкой при свете зеленой настольной лампы администратор подсчитывал выручку. Матвей извинился, попросил, как умел, передать записку по адресу и вышел в предрассветный город.
У стены соседнего дома на распластанной картонной коробке спал рыжебородый нестарый человек, рядом, привязанный к водосточной трубе, спал огромный рыжий пес. На противоположной стороне, чуть наискосок, обмакивая щетку в ведро с пенистой жидкостью и негромко посвистывая, мыл тротуар молодой африканец. Было зябко; пахло надвигающимся дождем. Матвей (воротник поднят, руки в карманах) прошагал до угла, свернул в сторону небольшой площади, обошел спящую темную церковь. Освещение было странным: вместо того, чтобы с каждой минутой светлеть, воздух становился все мрачнее, с запада ползла огромная сизая туча.
Бледнолицый скрипач вздохнул полной грудью; ему стало свежо и радостно, ощущение бесконечно долгой жизни впереди, полной дождями, ночами, тревожным ожиданием любви, захватило его. Он повернул назад, вошел в вестибюль отеля и, проходя к лифту, улыбнулся администратору — тот по-свойски помахал Матвею рукой.
На этаже было по-предрассветному тихо. Вдалеке, в конце бесконечно длинного коридора, отворилась дверь, и навстречу Матвею двинулась, затем приостановилась и снова двинулась женская фигурка. Еще несколько шагов — и Алевтина, не замедлив шага, прошла мимо бледнолицего скрипача, как-то криво, одной половиной рта улыбнувшись ему. На ней был коротенький ситцевый халатик, в руках — пачка сигарет и кассетный проигрыватель «Сони».
Матвей, обернувшись, смотрел ей вслед, пока прекрасная барабанщица не скрылась, свернув к лифту. Затем, с трудом передвигая внезапно отяжелевшие ноги, он прошел в конец коридора, к номеру, из которого вышла Алевтина. За этой дверью проживал руководитель поездки, Главный идеолог Петр Адамович Брынза.
***
На подлете к родному колхозу стало дурно «шпиону-неведимке» Василию Гурьевичу. Содрогаясь всем своим необъятным телом, он облегчался в гигиенический пакет. Фома Лукич Айзенберг, неудобно обернувшись с переднего кресла — так, что шея, казалось, должна вот-вот переломиться, — с состраданием поглядывал на несчастного, и когда тот, вытирая огромным платком слезы на багровых щеках, откинулся в кресле, главный бухгалтер прокашлялся и вежливо начал: «Простите, любезный, что я вас беспокою. Но я давно хотел бы с вами поговорить об одной мировоззренческой проблеме...» Василий Гурьевич застыл на мгновение, уставившись на главного бухгалтера немигающими водянистыми глазами и вдруг снова сложился вдвое, нащупывая рукой гигиенический пакет.
Под днищем самолета что-то грюкнуло. «Шасси выпустил, — объявил всезнающий контрабасист Мухин. — Теперь, считай, мы дома». И вправду, под крылом уже были различимы знакомые строения: элеватор, колхозный стадион, птицефабрика, военкомат и главная достопримечательность — огромные, ростом в трехэтажный дом, ладно сбитые из фанеры буквы: «Путь Ленина».
***
Прошло ровно столько-то лет...
В колхозе «Путь Ленина» произошли удивительные события. Неожиданно для многих этот самый путь уперся в тупик с двумя указателями — направо и налево. Замешательство охватило путников, но, поскольку Ленин давно умер и из вечно живого превратился в вечно мертвого, то спросить было некого. И колхоз затрясло; от этой тряски он начал распадаться на куски: сначала отделилась МТС, потом свиноферма, потом отдел главного агронома; больницу и Дом культуры разделить было трудно — поэтому их просто решили закрыть.
Герои нашей хроники живы. Или нет. Фома Лукич Айзенберг очень стар, но по-прежнему хорошо считает в уме. Главный идеолог Петр Адамович Брынза еще крепок, он сейчас заведует обрядом крещения в местной церкви и попутно редактирует епархиальную газету «За чистоту веры». Контрабасист Мухин открыл собственное дело: небольшую колбасную фабрику; бывший Председатель Комитета по безопасности искусства Андрон Глебович работает у него начальником личной охраны. Барабанщица Алевтина спилась, совсем недавно ее видели в подземном переходе играющей на кастаньетах, но, впрочем, в том, что это именно она, Алевтина, полной уверенности не было. Бывший посол, а впоследствии атташе по культуре в Республике Берег Слоновой Кости трагически погиб во время тамошней межплеменной войны. В разгар столкновений он ринулся разнимать враждующих, но получил по пуле с обеих сторон. Фаготист Швах после памятной ночи в холле (наедине с шашками) всерьез увлекся этой древней игрой и даже написал книгу «Сто шашечных этюдов», книга была переведена на множество языков, автору причитался огромный гонорар, но, поскольку деньги из-за рубежа получать нельзя было ни под каким предлогом, Швах распорядился перевести их в Фонд борьбы с астмой. Бледнолицый скрипач Матвей пополнел, можно даже сказать, обрюзг; он все еще холостяк, плохо выбрит, от него, бывает, дурно пахнет, он часто засыпает у телевизора. Флейтист Короленкер давно эмигрировал в Индию, где зарабатывает на жизнь, выступая на базарах с дрессированной коброй. Дирижер Рукопашных еще до раздела колхоза умер почетной и красивой смертью — на заседании художественного совета, который большинством голосов осудил его неоправданное крещендо в финале 3-й симфонии Мендельсона.
Когда центральная усадьба осталась в одиночестве, было решено придумать ей новое название. Предложений было много, но, как это часто бывает, недостаток средств сковывал полет фантазии. Надо ведь было изготовить из фанеры новые огромные буквы, а денег не было ни на фанеру, ни на плотника. Поэтому решили обойтись прежними буквами, но для новизны как-нибудь переставить...
Ранним утром, когда над сырой после ночного дождя землей стлался сиреневый туман, страдавший в последние годы от бессонницы персональный пенсионер Фома Лукич Айзенберг вышел прогуляться по неизменному маршруту — к центральным воротам. На площади у ворот вместо привычного «Путь Ленина» громоздилось непонятное «Лень Путина». Фома Лукич вздохнул, потом долго смотрел на небо. Видно было, что ему хочется задать какой-то важный вопрос. Но, постояв еще немного, он махнул рукой и пошел по своим делам.