Романы Вениамина Каверина, 100-летие со дня рождения которого, увы, прошло почти не замеченным, достойны хороших читателей и первого ряда книжного шкафа.
Читать каверинские романы — занятие по нынешним временам странное. Нелепость, прямо скажем, какая-то. Неправдоподобная архаика. Любить же их и вовсе кажется делом постыдным: в такой любви не признаешься даже лучшему другу, и в библиотеку за ними не пойдешь, и свежими впечатлениями с понимающим человеком не обменяешься... А ведь были же, были времена, и не такие уж давние, когда не то что строчки — целые страницы писем какого-нибудь штурмана дальнего плавания любой из нас, не задумываясь, мог цитировать наизусть! И так естественно и просто тогда казалось обменять бестолковый школьный день на легкую простуду и в придачу к неизменному малиновому варенью получить заветный том «Двух капитанов»... Эти зачитанные до дыр, в малиновых пятнах детские сокровища найдешь теперь разве что в третьем ряду наших донельзя переполненных книжных шкафов, там, куда нечастая щетка проникает увереннее, чем солнечный луч или придирчивый хозяйский глаз. Когда-то нас убеждали, что главное в этих романах — это счастливая победа чего-то очень положительного над самым-самым нехорошим. Только любить их все равно хотелось по-настоящему, по-детски, наперекор натужной взрослой снисходительности и всяческой педагогической фальши. Мы ведь именно у них, у наших капитанов, учились тогда говорить, и все слова в этих книжках казались нам самыми вескими и нужными, и удивительно прочно стоящими на своих навеки неизменных местах...
«Два капитана», «Открытая книга» — вот, пожалуй, и все, что мы с готовностью вспоминаем о Каверине. Полузабыты обаятельные философские сказки, не ко времени сейчас его юношеская диссертация о журнальных авантюрах Осипа Сенковского, в периодике конца 80-х затерялась прощальная каверинская повесть «Силуэт на стекле»... Да и знай мы об этом не понаслышке — к образу автора «Двух капитанов» трудно добавить какие-нибудь существенные черты: мастер реалистического повествования, лауреат Государственной премии, фигура на советском литературном олимпе во всех отношениях видная и респектабельная. Вот только стоит за этой каверинской респектабельностью всякий раз что-то уж больно для советского классика нетипичное: будь то поиски работы для опального Зощенко или борьба за публикацию «Мастера и Маргариты», или многолетняя дружба с семьей затравленного Заболоцкого, или, наконец, красноречивый больничный бюллетень, значительно превышающий сроки безумной пастернаковской травли. В делах же собственно литературных несоответствие советскому писательскому канону еще более очевидное. Автор образцовых воспитательных романов для юношества начинал, оказывается, с произведений откровенно фантастических, гротескных, по казарменным меркам соцреализма — нарочито «бредовых». Некий лейпцигский портной Шваммердам занимался у Каверина изготовлением человеческих очертаний, конные статуи ссорились и вызывали друг друга на дуэль, запойный бродяга Проподит закладывал в ломбард свою вороватую руку, чтобы жениться на каменной бабе Псапсупсите, а оживающая карточная колода настойчиво вмешивалась в ежевечерние шулерские разговоры игроков. «Русский Честертон», «алхимик» — в те годы не только дружеские прозвища, но, скорее, почетные титулы, не без гордости принятые Кавериным в некогда знаменитом, многообещающем, а после бесславно забытом, почти крамольном «Серапионовом братстве». Это не вообразимое сегодня литературное содружество, больше декабристского, чем пролетарского толка, отстаивало принципы, по тогдашним, вернее, всегдашним обывательским понятиям, для искусства крайне вредные и практически не выполнимые. «Чтобы мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было, чтобы голос не был фальшив», — задиристо утверждал идейный вдохновитель «серапионов», любимый каверинский друг Лев Лунц. Едва ли не главной собственной заботой казалась им необходимость оживить погрязшую в «бытовизме» русскую прозу. «На Запад», в школу Диккенсовой авантюрной интриги звал «братьев» все тот же неутомимый Лунц. «Из русских писателей больше всего люблю Гофмана и Стивенсона», — напишет тогда же в «серапионовской» анкете Каверин. Представить это действительно почти невозможно: десяток полуголодных юношей, извечных «русских мальчиков», топя в бывшем дворянском особняке «буржуйку» дорогой антикварной мебелью, ночами напролет до хрипоты спорят о будущем литературы... Впрочем, это были мальчики того самого поколения, что удивительно, неправдоподобно быстро научилось взрослеть: в 18 лет они уже командовали армиями и фронтами, в 20 — женились, к 22-м — делали научные открытия, а первые свои труды издавали, еще не окончив университетский курс. Вот только стареть они тоже научились раньше других, по крайней мере, некоторые из них: ведь, кроме Зощенко и Каверина, все прочие «братья» — и Всеволод Иванов, и Федин, и Тихонов — «осудили» с годами свою «неправильную», «безыдейную» серапионовскую юность... А самый младший, самый заносчивый из всех, признанный фантазер, «алхимик» и «фокусник» вышел на поверку долгожителем и летописцем, настоящим ответчиком за времена, события и судьбы, от произведений художественных, и без того переполненных биографическими подробностями, всякий раз возвращаясь к бесконечному своему «черновику человека» — Тынянову, «серапионам», Шкловскому или в самые первые годы, в родной Псков...
Теперь, кажется, так уже не пишут: без иронии, многозначительной двусмысленности, трескучего пафоса; искренне и открыто, как говорят в детстве. А ведь хорошая книга, вовремя и с любовью прожитая, говорят, страхует от пустопорожнего повторения разноцветной заемной болтовни... Может, стоит-таки и каверинские романы, не стыдясь, вернуть на законное место — в самый первый ряд переполненного книжного шкафа, прямо за искрящееся на весеннем солнышке стекло?