150 лет назад умер Николай Васильевич Гоголь.
Странный вопрос: живи Гоголь сегодня среди нас, могла бы история последних его дней сложиться иначе? Почти сто лет назад этим вопросом во всеуслышание задавался, к примеру, Александр Блок, и ответ, не к чести блоковских современников, большинство из которых были все же не нам чета, выглядел так же пугающе определенно, как и сейчас: «непобедимой внутренней тревогой заражает этот единственный в своем роде человек», «отшатнуться от него было легко». Впрочем, в сегодняшней редакции такой вопрос должен, кажется, и звучать иначе, не просто странно, но как-то уж совсем по-гоголевски страшно, куда там умеренно вегетарианским блоковским временам. Будь Гоголь действительно нашим современником — позволили ли бы мы ему стать настоящим Гоголем, дорасти до «Ревизора» и «Мертвых душ», «заболеть собственным несовершенством» в знаменитой оклеветанной «Переписке» или навсегда оставили бы автором «Диканьки» и «Миргорода», потешным поставщиком ярких сувенирных безделок на национальные темы, любимцем телепродюсеров и домохозяек? Гоголь, строчащий где-нибудь в Баден-Бадене или в своем любимом Риме сценарий очередного шоу под названием «Страшная месть», — по нынешним временам, согласитесь, сюжет ничуть не хуже пушкинских старомодных анекдотов о легковерных чиновниках и обаятельных пройдохах...
Несть числа подобным гоголевским странностям, так что даже по прошествии полутора сотен лет не перестает он нас мучить своими историями, подбрасывая анекдоты в собственном вкусе, и пожалуй, именно тех, кто всего больше любит его, этими историями более других и терзает. Только, полно, прошло ли в самом деле уже сто пятьдесят лет, и откуда нам вести отсчет, если наверняка известна всего лишь дата гоголевских похорон, а самый день его смерти остался в поколениях вечной загадкой, каким-то бесконечно длящимся чудовищным «мартобрем», годовщиной «никоторого числа», жесточайшей его насмешкой над толпами недоуменно толпящихся у гроба почитателей и случайных прохожих? Да и его ли хоронили в тот день 4 марта у стен Данилова монастыря? В Полтавской губернии, которой о Гоголе, разумеется, лучше других что-либо известно, в это, к слову сказать, верили довольно неохотно; слухи же упрямо твердили, что настоящий Гоголь тайком ушел из дома и уехал за границу, а отпевали в Москве совсем другого, даже внешне едва похожего на их знаменитого земляка, человека. В Полтавской губернии, впрочем, еще лет за двадцать до того с легкой руки матушки Гоголя были убеждены, что все паровозы, пароходы и прочие диковинные изобретения появились на свет исключительно благодаря талантам ее обожаемого Никоши и что ему же принадлежит по крайней мере половина всех издающихся в России романов и добрая треть выходящих на подмостки трагедий и драм. Недоверчивым москвичам до легковерных сорочинцев, конечно, далеко, но ведь и они поверили в эту странную легенду то ли о двойнике, то ли о сумасшествии, то ли о летаргии, да так поверили, что легенда эта уже на века стала непреложнее любых объективных фактов и наисовременнейших медицинских дознаний. И то сказать: если провинции трепещут перед мнимыми ревизорами и благоволят почтеннейшим скупщикам мертвых душ, почему бы столице не поверить какому-нибудь скульптору Рамазанову, снимавшему с Гоголя посмертную маску, которому показалось, будто лицо, на которое он накладывал гипс, на мгновение дрогнуло под его руками? Да разве опустить в могилу живого так уж невероятно для нас, с легкостью готовых снести тот самый монастырь, где надлежало ему покоиться веками, и бесцеремонно потревожить тело, которому совсем еще недавно воздавались такие почести? Что в сравнении с этим грехи какого-то жалкого почтмейстера, из любопытства или в погоне за новостями вскрывающего чужую корреспонденцию... И где все-таки граница, окончательно отделяющая слухи от реальности, сюжеты литературные от коллизий действительных, времена гоголевские, наконец, от нынешних? И не он ли сам, гениальный мастер интриги, на полутораста лет и более — вернее сказать, навсегда — сумел всех нас так заморочить, разыграв с нами эту пьесу, чтобы мы никогда уже не пробились к развязке и только вынуждены были год за годом повторять заученные и по-прежнему леденящие душу движения той самой немой сцены?..
Удивительно все же, до чего неудобен этот наш великий земляк в роли классика! Всюду, где у других — гармония и ясность, у него — выверт и истерия; что ни напишет — все тотчас понято не так: комедию мы принимаем за реальность, исповедь смешиваем с водевилем; если и готовы иногда посмеяться над самими собой, тут же забываем о невидимых миру слезах и о «скорби великой», и уж подавно не слышим за каждодневной суетой робкого и пронзительного «я брат твой»... За призрачность собственного существования, за презрительное «ни то ни се» гоголевские герои мстят, и мстят, как водится, по-гоголевски беспощадно — во лжи, в безумии, в фантастической легенде об отбирающем шинели мертвеце, возвращая вес и достоинство своей так и не понятой никем уродливой жизни. Мстит вслед за ними и сам Гоголь — кому за глухое невнимание, кому за нечтение, вновь и вновь наводняя мир жалкими фантомами собственных двойников, снова испытывая нас безвкусицей, снова терзая кошмарами и подзуживая легендами... Очень страшная месть.