Столичные новости
№01
(197)
Поиск:
разделы
 Скандал
 События недели
 Человек недели
 Политика
 Авторы
 Зарубежье
 Расследования
 Персонаж
 Лукоморье
 История
 Культура
 Дата
 Нравы
 Общество
 Спорт
 Путешествие

 Cвежий выпуск
 Aрхив
новости MIGnews
издательство
 Подписка
 Реклама в изданиях
 Личности СН
курсы валют
finance.com.ua
реклама






MIG News
Создание сайта - MIG Software Ltd.
Деловая неделя
MIGtop
 
  Дата > Судьба
ДВА СВИДЕТЕЛЬСТВА
Вадим Скуратовский
Варлам Шаламов

20 лет без автора «Колымских рассказов» Варлама Шаламова.

Немецкий философ Адорно, человек глубочайшего внутреннего неблагополучия (и довольно заурядной внешней, «профессорской», биографии), как-то сказал: после Освенцима невозможно писать стихи.

А вот в самом Освенциме?

Варлам Шаламов с его чуть ли не тридцатилетним опытом ссылки и каторги был твердо убежден: тюремный опыт может быть только отрицательным. Любое другое истолкование вызывало у Шаламова глубочайший скепсис. Вскоре после появления повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича», всколыхнувшей весь советский, а затем и планетарный читательский космос, угрюмо улыбаясь, он процедил одному из тех восторженных читателей: «Что ж, в советской литературе появился еще один лакировщик». Наверное, у него было право на такую беспощадную реплику. Возможно, несправедливую. Но нам-то откуда знать? Нам, с нашими нищенскими представлениями про тот ад, в который на несколько десятилетий был заключен Шаламов. И уж не в «первый», а в последний, девятый, круг того ада — Колымский. «Колымские рассказы» Шаламова — это и географический, и экзистенциальный край литературы о мировом гулаге. У известного анархо-нациста Луи Селина есть роман под зловещим названием «Путешествие на край ночи». Но шаламовские рассказы — это даже и не путешествие на край ночи, а постоянное там пребывание. На том краю, где заканчивается решительно все человеческое. Цивилизация. Гуманизм. Христианство. Социализм. И все прочее того же ряда, включая выстраданное и заповеданное русской литературой народолюбие. Сказать, что в том антимире человек постоянно превращаем в животное не означает ли животное обидеть? «Колымские рассказы» — конец человека.

Что было бы с человечеством (по крайней мере, европейским), если бы оно с шаламовскими, скажем так, сюжетами ознакомилось где-то сразу после кончины Сталина? Праздный вопрос, разумеется. Но весьма возможно, что судьба мира была бы чуть иной. Дело в том, что так уж исторически сложилось, что коммунистические лагеря уничтожения первыми начали обличать нацисты. А нацистские концлагеря, соответственно, коммунисты. Умеренно либеральные европейцы довольно долго отмахивались от тех «радикальных» свидетельств. Так, Нобелевский лауреат Томас Манн не смог дочитать роман своего соотечественника-коммуниста Вилли Бределя «Испытание» — первое, мучительно-точное, целиком основанное на личном опыте автора описание нацистского концлагеря. А спустя десятилетие в одной парижской редакции заспорили между собой властитель леволиберальных дум Жан-Поль Сартр и Альбер Камю — предавать ли огласке только что полученное сообщение о том, что в СССР — около пяти миллионов политических заключенных? Не будет ли обнародование такого факта «на руку западной реакции»?

«Колымские рассказы» Шаламова пребывают вне этого параноидального право-левого расклада. Скорее уж это антропологические протоколы, страшные полевые исследования человека, совершенно выходящего за свои пределы. Куда? За некий нулевой меридиан. «Колыма, Колыма, чудная планета» — сто освенцимов, да еще переведенных в арктический температурный режим. Мировая история соскользнула здесь в бездну, чью противобытийственную глубину и безысходность никто, кроме Шаламова, кажется, так и не измерил. И так не описал.

Но затем, после прочтения этих «Колымских рассказов», после возвращения в человеческое поле — простой, но сокрушительный вопрос. Что со всем этим делать? Как жить дальше? Как оставаться в истории с сознанием ее арктической колымской мерзлоты? Можно, конечно, воспоследовать недавнему эмблематическому жесту президента сопредельной страны, в состав которой ныне и входит колымский край, запросто поздравившего свою демократическую политическую полицию с ее «профессиональным праздником» — в декабрьский день, когда была основана ее недемократическая предшественница, некогда отправившая в тот край несчетные живые числа и там их планомерно загубившая.

Есть, впрочем, и совсем другой путь. Упомянутый профессор Визенгрунд-Адорно, социологически точно просчитавший европейскую и мировую ситуацию «после Освенцима» («после Заката Европы», по его словам), умер, похоже, от отчаяния. Протестная смерть. Он сделал ее базовым методом и своей социологии, и музыкологии, и многих других известных ему наук. «Это поразительный человек, — говорила о нем одна певица, у которой он изволил быть концертмейстером. — В мире нет ни одной ноты, которой он бы не знал». Правда, добавим, все эти ноты для него отдавали смертью.

Но есть и путь Шаламова, сочинявшего стихи в том ледяном колымском освенциме. Когда их, наконец, напечатали, любопытствующие читатели не нашли там ни одной «лагерной» строчки. Тогда это казалось интригой советской цензуры, старательно счищавшей в то время с литературного процесса какие-либо оттепельные следы. И кровавые пятна с советской репутации. Сегодня шаламовская поэзия видится по-другому. Человека совершенно отлучили от мира. А он, вопреки всему, воспел главные его составные — от звезды до цветка. Старый народоволец — и тоже поэт — Николай Морозов, просидевший в Шлиссельбурге столько же, сколько Шаламов на Колыме, говорил о своих тамошних интеллектуальных усилиях: я сидел не в крепости, а во Вселенной. Устроение мира, его грозная, но несомненная красота — главная тема Шаламова-поэта. Из этой темы собственный тюремный опыт вычитается. Как сугубо отрицательный... О цветах, кустах и деревьях в этих стихах говорится, пожалуй, куда чаще, чем о людях. Стихи с посвящением Надежде Мандельштам написаны «в честь сосны». Стихи, посвященные другому заложнику гулага, — «в честь стланика», пожизненного, но несгибаемого ботанического узника того полумертвого мира. Столь же трагическая, сколь и патетическая ботаника, метеорология, скажем так, лирическое камневедение, воздуховедение и небоведение — весь основной инвентарь мироустроения — главные герои поэта. И получается что-то совсем уж невероятное даже для столь драматической русской словесности: ее усадебная, а затем дачно-пастернаковская поэзия завершается, в сущности, уже под колымским небом. Колымская стужа выдула из шаламовских стихов «отрицательный опыт», оставив ему опыт поэта, сидевшего не в лагере, а во Вселенной. Шаламов-прозаик оставил беспримерное в мировом опыте свидетельство о возможной смерти человека. Шаламов-поэт — это уже само свидетельство его, человека, возможного бессмертия. Нам — выбирать.

 
 
Copyright © Столичные новости | Создание сайта: MIG Software Ltd. | Информация о сервере | редакция
Powered by InterSite