Национальный театр имени Ивана Франко издал книгу о своем многолетнем художественном предводителе — Сергее Владимировиче Данченко. Автор монографии «Портрет режиссера в интерьере времени» Ростислав Коломиец первым предпринял серьезную попытку постичь логику творческого пути ушедшего из жизни несколько месяцев назад выдающегося театрального мастера. Секрет личности Сергея Данченко наверняка долго будет будоражить исследователей украинского театра. Свидетельство тому и публикуемые ниже статьи.
Я подозревал об этом еще в юности, а теперь знаю наверняка: вся наша болтовня о «духе времени» гроша ломаного не стоит. Мы за него цепляемся своими хрупкими пальчиками, как за поручень отходящего трамвая, влюбляемся и философствуем, машем кулаками, нюхаем, жрем и пьем разную дрянь, пялимся в телевизор, задираем нос и соперников, бахвалимся мнимыми успехами, гордимся своим соответствием эпохе — ухватили, заграбастали, прославились, мелькнули, отмечены, узнаны, удостоены цитирования, обожания, завистников, некролога в газете, а нас ведь на самом деле проносит сквозь историю ворохом сухих листьев, вертит и швыряет ее вихрями, палит ее огнем и истомляет ее дождями. Нас мотыляет и подбрасывает, а мы думаем, что это время движется. И ведь действительно заманчиво представлять его чем-то вроде поезда, в котором мы пассажиры — смирные или требовательные. Кто-то присмотрел себе укромное местечко, да и сидит на нем тихонько; кто-то никак не угомонится и постоянно раскачивает вагон; за удобные, мягкие полки идет непрерывная борьба, одного за пятку зацепили и стягивают, другой уже по головам соратников на нее взбирается, а вот в уголке пристроился какой-то задумчивый гражданин, гвоздиком что-то на стенке выцарапывает, художник, наверное...
А может быть, все иначе? И время и не поезд вовсе, а стена? Длинная и незыблемая? Мы, разные, приходим к ней, пытаясь расшифровать оставленные в этом месте нашими предшественниками письмена, узоры, пентаграммы, кровавые пятна? Черкаем на ней что-то сами. Или, наоборот, боимся к ней прикоснуться. Но вот что важно: каждый из нас обречен на свой фрагмент стены. И слышать мы способны только тех, кто топчется рядом именно на этом участке. И ни возраст, ни опыт этих людей, с которыми нам суждено быть рядом, не имеют значения. Мы просто слышим друг друга. А тех, кто находится у других фрагментов стены, — нет. Хотя формально все приведены или прибыли, если для вас так звучит более лестно, к ней одновременно. И вот какой меня в связи с этим гложет вопрос: сколько на самом деле времен умещается в том, что мы так беззаботно называем своей эпохой? И кто в ней наши современники? Очень огрубляя: те, с кем мы, даже не будучи знакомы лично, читаем, упершись в наш общий кусочек стены, старые знаки и наносим новые, или существа одного с нами биологического вида, с которыми мы сидим за одной партой в школе или за соседними столиками в кафе, или, к примеру, даже живем в одной квартире и спим в одной постели, или совместно выполняем некие общественно полезные или бесполезные функции?
Я понимаю, что эти вопросы могут казаться путаными и нелепыми, и все же они меня донимают уже почти полгода. С того дня, как умер Данченко.
Сразу, чуть ли не в надгробной речи, было заявлено: с ним ушла эпоха. Это слишком казенная и патетичная фраза, чтобы ей верить. Тем более мы ведь прекрасно знаем, что уходы даже грандиозных по масштабу людей не прекращают и не останавливают течения жизни. И все раны в ней так или иначе затягиваются. И незаменимых людей нет только в сугубо мистическом смысле, ибо каждый человек — уникальный мир. И неисчерпаемая сокровищница чувств, воспоминаний, мыслей, наблюдений, опыта своего индивидуального страдания. Мы, конечно, льстим себя надеждой, что и в обществе, в этом шумном улье дел и страстей, наша потеря будет невосполнима. В минуты отчаяния, одиночества и слабости, когда Сергею Владимировичу было жалко не только мир, который ему придется оставить и пигмеизацию которого он так искренне переживал, но и самого себя, он ведь об этом думал. Несколько лет назад, после какой-то премьеры, мы просидели в его кабинете целую ночь, выговорили, кажется, все до дна сердца, и уже под утро, серый, как занимающийся день, всклоченный, усталый, он вдруг с какой-то беспомощной яростью воскликнул: «Ну, ладно, я помру, а кто на себе все это потянет?!». Тут, безусловно, была и обида на тычки с разных сторон: невежественные поучения безграмотных патриотов и язвительные уколы эстетствующих радикалов, постоянно озабоченных тем, что Данченко не вписывается в их умозрительные стандарты. Но ведь и близкие по духу люди не хотели понять, что его в последние годы более всего угнетало. И почему он ощущал себя иногда последним и единственным часовым на пороге Дома, который — вопреки его мечте и вере — все равно превратится в вокзал или постоялый двор. Можно сказать, осознание рушащихся связей, мутации театральной семьи в деловитое сообщество занятых совместным производством людей стало его громадной личной, глубоко скрытой от всех, но от того не менее кровоточащей, драмой. Он-то знал, что подлинные открытия в театре рождаются от любви, дружеской приязни и нежности, а не только благодаря вышколу и ремеслу. «Тянуть» театр, в его представлении, означало отнюдь не только за него отвечать, строить созвучный эпохе и доступный самой разнообразной публике репертуар, формировать гибкую, умную труппу, распределять роли, удерживая баланс между мечтами и претензиями актеров и их реальными на данный момент кондициями, но сохранять здесь эту зыбкую и хрупкую атмосферу мира и согласия, взаимного уважения и желания работать вместе. Он не только строил театр, он всех в нем друг к другу притирал. Он был очень мудрый и мужественный человек. А потому не мог не сознавать тщету своих усилий. Нынешний мир не очень приспособлен для любви. Весьма вероятно, вообще ее отвергает. Она и в менее хищных обстоятельствах — чудо. Данченко, немногословный и неголословный, не показушный, на вид брутальный и по самой своей природе антипафосный человек, был, как и любой настоящий художник, закоренелым идеалистом. Его личная вера не заржавела, не истрепалась, не огнусавила. У него просто иссякли силы.
Тут следовало бы одну вещь уточнить. Здоровье убывает не только естественным путем, пока человек изнашивается и стареет. Оно еще исчерпывается, когда человека перестают слышать. Я все о той же стене. Где на ней краски пестрее и крикливее, там ведь и толпа гуще. Загадочные, тусклые, требующие духовного напряжения знаки расшифровывать сложнее. Потому, думаю, возле этого сектора времени никогда ажиотажа не наблюдается. Но Данченко повезло жить в эпоху, когда иногда там бывало даже тесно. Был, знаете, в мире некий избыток романтизма. Толклись там разные хиппи, маоисты, геологи, поэты, эзотерики и прочие утописты. Пока постепенно не вытолклись в пыль и прах. И стало там холодно и безлюдно. Скажете, их время ушло? Я тоже до смерти Данченко так считал. А теперь думаю, что не время убегает от людей, а они уходят из времени. С разной, кстати говоря, скоростью. Кто-то по-спринтерски ярко, кто-то медленно и долго. Как Сергей Владимирович. Все эти месяцы после его ухода меня не отпускает чувство, что, похоронив утопию и показав нам необратимость зла в «Мерлине» и получив в ответ на это прозрение скучную апатию, он, скажу к чьему-то прискорбию, а кому-то для душевного облегчения, перестал считать многих из нас, суетящихся, сребролюбивых, тщеславных, своими современниками. Он нас определил к другой песочнице, к другому фрагменту стены. Провидческое ли в том его озарение или обидчивое заблуждение, судить не буду. Но, по крайней мере мне кажется, что теперь я понимаю то, что, случалось, вызывало между нами споры и приводило к минутам отчуждения: почему он так неохотно пускал в свой театр других режиссеров, почему был искренне убежден, что никто, кроме него, выпестованную им труппу не потянет? Романтики ему в нас не хватало, веры и любви. Может быть, и скорей всего, это несправедливо. Но такова была его правда. Правда большого, честного и нежного мужчины.
Конечно, Театр имени Франко после Данченко будет другим. Наверное, более созвучным жизни. И в этом смысле он, конечно, будет театром иной эпохи, к которой в свои последние годы великий театральный созидатель имел все-таки отношение чуть отстраненное и брезгливое. Знаю я, знаю, что написано в медицинском заключении. Но, если по совести, думаю, что ушел он, потому что стало ему с нами совсем скучно.