Говорят, что с уходом Сергея Владимировича Данченко закончилась целая театральная эпоха. Это, конечно, так, хотя все же необходимо одно дополнение: с его приходом она когда-то и началась. Данченко по праву называли строителем и философом театра. Возглавляя Львовский театр имени Марии Заньковецкой, он вернул в него дух студийной работы, что способствовало не просто расцвету этого коллектива, но и воспитанию плеяды по-настоящему крупных актеров. И во Львове, и позже в Киеве, где он почти четверть века руководил труппой Театра имени Ивана Франко, Данченко стремился создавать театр близкий и открытый зрителю, апеллирующий к его конкретной жизни. Не только, кстати, в социальном смысле.
Безусловная заслуга Данченко состоит в том, что он сумел в своих «украинских мюзиклах» очистить от архаической рутины и, казалось, полной «кондовости» музыкально-драматическую традицию национального театра, наследником которого он являлся по праву, что бы там ни говорили некоторые его ограниченные оппоненты. Но главное, на мой взгляд, все же в ином. Данченко, как когда-то, в начале прошлого столетия, украинские модернисты, принес в театр темы шекспировской глубины и размаха, которые размыкали рамки кастрированного национального сознания и разрушали провинциальные, местечковые стереотипы. Поэтому он любил и ставил Лесю Украинку и Ивана Франко и Шекспира, и Чехова, и, наконец, Танкреда Дорста. Созданный им в середине 90-х годов спектакль по Дорсту «Мерлин, или Опустошенная страна» словно стал приговором идее бессильного гуманизма, выпестованной в депрессивном сознании славян. В «Мерлине» Данченко с горьким философским мужеством констатировал, что эта идея превратилась в пустую риторику, в пошлый фетиш, который эксплуатируют недалекие и слепые умы; в миф, который разрушает культуру изнутри. Это был провидческий и страшный спектакль.
В последние годы Театр имени Франко и работы его лидера нередко вызывали противоречивые впечатления. В них иногда обескураживали режиссерские промахи, казалось, недопустимые для мастера такого уровня. Конечно, отчасти это можно объяснить терзавшей Сергея Владимировича болезнью: ведь, что ни говори, а режиссура — профессия не столько молодых, сколько физически выносливых людей. Но все же, полагаю, причина была другая. Режиссер Данченко (а значит, и человек Данченко) чувствовал и мыслил в экзистенциальных категориях предельных вопросов бытия. А на столь высоких вершинах, где переживаются гомеровские страсти и страдания, связь с реальной, бытовой жизнью нарушается, происходит аберрация времени и действительности, и, Бог его знает, может и земное ремесло утрачивает свое непреходящее значение. Как известно, на этих высотах воздух разряжен, и человек там неминуемо страдает и гибнет. Тем более если он осознает необходимость давать ответы на экзистенциальные вопросы, то есть нести ответственность и искупление за свою жизнь! А, может быть, на эти вершины и восходят для того, чтобы погибать...
Так или иначе, но бесспорно, что личные драмы режиссера лежали в основе его творчества и питали его кровью театр: и в период его становления и расцвета, и в период разброда и творческой гипоксии, когда Сергей Данченко обрывал свои связи с плотью жизни. Наш современник практически не в состоянии вынести внутренние драмы такого масштаба, наша жизнь не приспособлена для такого. Но Сергей Данченко был сильным человеком, у него надолго хватило сил. И у него был театр, которому он и придал масштаб своего мировидения и, главное, мирочувствования. В свои лучшие спектакли он вдыхал воздух с мучительных экзистенциальных высот, но воздух уже как бы «адаптированный» — поэтому зрители не задыхались на его спектаклях, но продолжали жить после них уже с опытом, подаренным им режиссером.
Теперь-то можно рассуждать, что оставил Сергей Данченко после себя: «след в украинской культуре», как сообщил официальный некролог, или «звездную труппу — главное, что может оставить режиссер», как с всепоглощающей уверенностью заметил один его коллега.
Или чего он не оставил: ярких учеников и творческого преемника...
Но ведь всем, кто видел его лучшие спектакли, очевидно, что в них-то он и записал свою судьбу — в художественном, метафорическом и буквальном смысле. И это потрясает.