200 лет назад родился Владимир Даль.
Известно, что мы подразумеваем, говоря о Дале: четыре крепеньких словарных томика с туго набранными убористым шрифтом колонками, в которые любой — от дотошного старшеклассника до въедливого депутата — свято верит, что стоит открыть их на нужной странице, узнать верное толкование слова, как в ту же минуту туман непонимания между нами рассеется. Для тех, кому мало знаменитого Словаря, «Даль» — это еще и богатейший сборник пословиц и поговорок, эдакий не устаревающий путеводитель в мире народной мудрости (как тут удержаться, чтобы не процитировать такое, например: «Чтоб те хохлы да повыдохли! — А чтоб те москали да их повытаскали!»). Для самых «начитанных», как ни горько, имя Даля — еще и прекрасный повод состряпать из надерганных из его административных отчетов цитаток какой-нибудь антисемитский сборничек вроде «Записки о ритуальных убийствах», из тех, на которые даже глянуть, не то что к ним прикоснуться, противно (эту самую «Записку», кстати, несколько лет назад в киевских книжных магазинах продавали совершенно открыто и раскупали, судя по всему, тоже весьма охотно). Странного, впрочем, здесь ничего нет: с Далем как-то совершенно естественно нужно пройти по той узенькой тропке, где понятия «народ» и «язык» перестают быть чем-то само собой разумеющимся, себе тождественным и настоятельно требуют иного (именно словарно-космического, но вместе с тем и очень личного, индивидуально ответственного) для себя измерения. Мы ведь все по собственному опыту знаем, как верно тургеневское «нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу», как прав Даль, о народной поэме записывающий в дневнике, что «это первый залог нашего бессмертия», сколь серьезен, наконец, Мандельштам, на исходе гражданской войны рискующий утверждать, что «столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история». Знать-то мы знаем, да вот что с этим знанием делать — это бы еще где-нибудь узнать...
Обидно все-таки юбилей человека во многих отношениях замечательного превращать в очередной повод для глубокомысленных разглагольствований на темы, только по нашему закоренелому душевному неразумию все еще кажущиеся неразрешимыми. А ведь Даль (не словарь, разумеется, а его составитель) и сам своего рода энциклопедия, какой-то уникальный каталог человеческих возможностей, какими они доселе никогда еще не были реализованы вместе: гардемарин, выученик знаменитой Школы математических и навигационных наук; затем кадровый морской офицер, за эпиграмму на командующего флотом посаженный на гауптвахту и разжалованный в матросы; военный, а после гражданский лекарь, досрочно окончивший Дерптский университет (благословенные «Афины на Эмбахе», отнюдь не только в далевские времена служившие пристанищем свободомыслия и научного прогресса); один из первых в России поборников гомеопатии, блестящий хирург, «исцелитель слепых» (как и глухих, добавим, только уже не врачеванием, а своим Словарем); гуманный и добросовестный провинциальный чиновник и столичный начальник особой канцелярии Министерства внутренних дел (занятия этой канцелярии большей частью сводились к систематизации материалов к Словарю, и, надо признать, это едва ли не лучший опыт использования «административного ресурса» в практике наших чиновников); путешественник, участник Севастопольской кампании, зоолог, ботаник, сказочник, очеркист и ко всему, конечно, вечный собиратель слов, поговорок, песен, сказок, историй. Один только круг его друзей (друзей именно, а не просто приятелей или знакомых) — настоящая энциклопедия русской жизни XIX века: Завалишин, Нахимов, Пирогов, Жуковский, Одоевский, Пушкин, Шевченко, Мельников-Печерский, Щепкин, Литке... Особый раздел этой биографии — многочисленные легенды о подарках, ни с кем другим в ряду самых громких имен русской культуры не связанных так тесно, как с ним (кому же, понятно, и оценить дар другого, и истинный вес собственного подарка знать, как не коллекционеру!). Известному фольклористу Афанасьеву он вроде бы подарил тысячу сказок из своей коллекции, Петру Киреевскому отправил все собранные им народные песни, с Пушкиным некогда поделился сюжетом о скупщике мертвых душ, еще кому-то набросал историю подпоручика Киже, однако и сам взамен получил от Пушкина идею превратить с 18-ти лет копимые «запасы слов» в словарь, а в ночь пушкинской кончины принял на память перстень-талисман поэта и тот самый сюртук с простреленной полой, который был на том в роковой день дуэли...
Но нигде, конечно, энциклопедический масштаб личности Даля и каталогизаторский дух его эпохи не явлены с такой полнотой, как в знаменитом Словаре (сам составитель, правда, всегда считал его только материалами к настоящему словарю). Впрочем, именно по меркам того времени любимое детище Даля воспринимается как предприятие абсолютно уникальное: целиком проникнутый духом «натуралистического» сознания своего века (к примеру, оставшийся в «запасниках» синонимический ряд к глаголу «напиться» — «сапожник настукался, портной настегался, музыкант наканифолился, немец насвистался, лакей нализался, барин налимонился, солдат употребил» — чем не серия классических физиологических очерков в миниатюре?), Словарь тем не менее сумел вырваться из его позитивистского, убийственного для всякой поэзии плена с тем, чтобы сохранить верность поэтическому духу самого языка («живой словарь» или «словарь живого языка» — это ведь по сути ошибочные определения, какое-то принципиальное противоречие в терминах, которое в этом единственном случае ни ошибкой, ни противоречием не является, а потому ни на что другое и не может быть заменено). Уникальное — как уникальны творческие силы создавшего его народа и человеческий дар издавшего его собирателя...
Говоря о Дале, можно, конечно, пуститься в рассуждения и о том, как многим обязана русская культура этому потомку обрусевших (до чего же не к лицу ему это слово) немцев и датчан, уроженцу Луганщины, детство свое проведшему на николаевской земле, а впоследствии так живо и ярко описавшему быт народов Западной Сибири. Можно произнести что-нибудь очень значительное о культуре как таковой, осуществляющей себя в пограничьи наций, земель, традиций. Можно, впрочем, без всего этого и обойтись: ведь и без наших мудрствований жизнь в неизменном течении своем свяжет воедино времена и народы как точнейший и вернейший прообраз ее — язык.