«Грация и красота» в бастующем Париже
Стайки растерянных туристов тычутся носом в стекло витрины. Напрасно: Бобур, как в просторечии именуют Центр Жоржа Помпиду в Париже, на замке. Огромная афиша извещает о, увы, сейчас недоступной выставке Жана Дюбюффе. С плаката ухмыляется кровоточащая, изодранная рожа, изображать которые был так охоч художник. Воскресную толпу, однако, застращать не удастся. Куролесит вовсю клоун-негр в желтом цилиндре. Под сенью Бобура проводит сеанс «живописи действия» молодой художник. Целуются десятки интернациональных парочек на асфальте. Чу, родная речь. «Пацан, мы тебя опустили», — рявкает один крепыш другому. Оба смеются: шутка!
Музейный Париж бастует. Бастуют Лувр и Д’Орсе, Клюни и Бобур, даже Музей театра и кино. В длинном списке оn strike — двадцать заведений, популярных и не очень, культовых и для господ специалистов. В один дождливый день к музейщикам в порыве благородного гнева присоединяются букинисты с набережной Сены. Впрочем, стоит выглянуть воскресному солнышку, как они мигом разворачивают лотки со всякими печатными разностями.
Однако есть и неувязочки в системе острого галльского смысла: при желании можно посетить музей Родена, Версаль, музеи благовоний и военной истории, он же Дворец инвалидов (ну, тут понятно — дисциплина). На Елисейских полях и в Люксембургском саду — большие выставки под открытым небом фотографий и деревянных конструкций, где, кстати, из ящичков фривольно выглядывают женские соски. Но что они весят по сравнению с «жирными» экспозициями, куда нам нынче заказан вход: Редона — в Лувре, Беклина — в Д’Орсе, скифского золота — в Гран-Пале? В последний день пребывания в «столице мира» оказывается, что открыт Люксембургский музей.
Там, в полумраке, более приличествующем египетским коллекциям, на всеобщее обозрение выставлен сам Рафаэль Санти с его «Grace et Beaute» — «Грацией и красотой». Работ на выставке немного, десятка три вместе с рисунками и гравюрами, но все они высочайшего класса, и их достаточно, чтобы признать: Рафаэль, как рафаэлло, — это искушение aussi. Плохо зная его или будучи с ним знакомым по плохим репродукциям, легко заподозрить в итальянском гении пресловутую сладость кремового шарика с кокосовой стружкой. И лишь увидев его картины в Люксембургском музее, в двух больших залах, объединивших произведения из Лувра и флорентийской Питти, понимаешь: да, искушение. Грацией, меланхолией, изыском.
Соловей Ренессанса, признанный современниками «образцом высшего добронравия», Рафаэль не делает различия между аристократом и простолюдинкой, у обоих, как сказал бы Джорджо Вазари, «грация сочетается с обаянием доброты». Но каждый из этих героев по-своему непрост. Он — Бальдассаре Кастильоне, граф, дипломат и писатель, долголетний друг художника, на декаду его переживший и даже посвятивший ему одну из эпитафий. Это с ним откровенничал автор по поводу выбора женской натуры для своих композиций: «...при условии, что Ваше сиятельство будет находиться рядом со мною, чтобы сделать выбор наилучшей» (понятно, фемины). Старомодная, не ведомая нам учтивость (кстати, в деловом письме по поводу рисунков медалей, цепляемых на береты, — еще один штрих времени!). На портрете граф очарователен и мудр, но краем глаза отмечаешь движение сухо похрустывающих пальцев. Да-а, этот себе на уме, даром, что гуманист, пишущий эпиграммы и эклоги. Богатство тонов, колористических оттенков на портрете — почти вермееровское. «Восхитительным этюдом в серых тонах» назвал эту работу Бернар Бернсон, не слишком благоволивший Рафаэлю и считавший его всего лишь гениальным иллюстратором. И она — Форнарина, единственная, как считают некоторые биографы, возлюбленная художника (по мнению других, он, напротив, отличался распутным нравом, от издержек которого и помер: простудившись после очередных шашней, был подвергнут кровопусканию, оно и оказалось для него роковым). Дочь пекаря из Сиены — ее имя в переводе с итальянского значит «булочница», она смутной тенью блуждает по всему творчеству Рафаэля. Одно время самым достоверным ее портретом считали «Даму под покрывалом» — один из центральных экспонатов нынешней парижской выставки. И все-таки подлинный ее портрет — полунагая загадочная женщина, придерживающая на груди газовую косынку. Эту «Форнарину» многократно копировали ученики и последователи Рафаэля, тщась разгадать странную смесь лукавства и печали в лике любимой гения-красавца. Терпкий, старательно скрываемый пессимизм присутствует и в его парных мужских портретах, к сожалению, малоизвестных даже искусствоведам. Например, в портрете Андреа Новагерро и Д’Агостино Беацио, встрече «двух одиночеств», объединенных странными, хотя явно не перверсийными узами. Искушая других «несказанно прекрасным серебряным колокольчиком» (подмечено Джорджо Вазари), сам Рафаэль не поддается искушению трагедийностью. И его Св. Себастьян, и его Христос, демонстрирующий стигматы, никак не трагичны, они — меланхолики в окружении религиозных атрибутов.
Рафаэль не был легкомысленным юношей, любимчиком судьбы, певцом празднеств и фаворитом пап. Все это, конечно, имело место в его жизни, но при этом художник видел намного больше, чем полагалось при его положении и ранжире. И если его «Суд Париса» интонационно не отличим от его же «Парнаса» (эти рисунки также представлены на выставке), то никак не оттого, что их создатель был приверженцем «теории бесконфликтности». Идиллизм был его мечтой, но никак не следствием слепоты и наивности. Рафаэль — живописец согласия, поэтому он так уместен в Париже, где есть площадь, названная именем этой редкой добродетели, тем более во времена, когда на согласие приходится только уповать. Тревожная Европа осени 2001-го может по достоинству оценить строки из его письма, ранее, возможно, показавшиеся бы банальными: «И как от несчастья войны происходит разрушение и упадок всех наук и искусств, так из мира и согласия проистекает благополучие народов, приводящее их к пределам совершенства». Подчеркиваю: это не риторический трюизм в стиле кота Леопольда, уныло призывающего «жить дружно»; эти строки писались человеком, видящим губительный раскол христианского мира, предчувствующим варварское нашествие католических союзников на Вечный город... Эрнст Гомбрих, говоря о портретах Рафаэля, проницательно выделяет в качестве объединяющей их черты «тревогу». И чтобы, переметнувшись с «высокого» на «низкое», отринуть избыточный пафос повествования, посмотрим на стайку резвящихся на одной из его картин ангелов, и среди них — негритенка. Тут сразу же вспоминаешь, что улицы Парижа буквально кишат, выражаясь согласно канонам политкорректности, афроевропейцами. Впрочем, и ангел-арапчонок у Рафаэля изящен не менее своих сотоварищей...
Не случайно в названии выставки «грация» поставлена впереди «красоты». Слишком долго мир спасался последней; Франция не желает повторять этой ошибки! Змеящиеся улыбки рафаэлевских персонажей — вакцина от хаоса, который в последнее время забирает себе уж слишком много прав в мире. Доступна она немногим — в сущности, как раз тем, кто ни в какой вакцине уже не нуждается. Что, впрочем, никоим образом не уменьшает ее значения.