
Правозащитник Семен Глузман вспоминает Виктора Некрасова.
Я очень любил Виктора Платоновича и относился к нему в юности, как к вождю и учителю, а потом, когда меня посадили, и позже, когда он вынужденно эмигрировал, мы активно переписывались, и он мне звонил из Парижа, но с возрастом на многое начинаешь смотреть гораздо проще. Флер романтизма как бы улетучивается постепенно, незаметно так. Вдруг однажды просыпаешься и видишь, что розового вокруг — меньше. Вот и личность Виктора Платоновича Некрасова я теперь оцениваю трезвее. Он был совершенно нормальным, порядочным человеком, но отнюдь не таким, каким я себе его представлял в те годы, когда мы познакомились. Я ведь его очень близко знал. Мы общались ежедневно в течение нескольких лет. Я как на работу являлся к нему в дом. Шел не в мединститут на занятия, а к нему. Первый самиздат, первые знакомства со всякими известными людьми — все это пришло ко мне через Вику. Но надо сказать честно: он не был мужественным человеком, этаким рыцарем с копьем наперевес, атакующим ветряные мельницы. Все его решительные поступки скорее были импульсивны, и за ними не следовал второй шаг. Но этот импульс как бы включал механизм запуска мужественных поступков в окружавших Некрасова людях. Можно сказать, это была провоцирующая близость. Рядом с Виктором Платоновичем общественная духота того времени казалась не такой уж и страшной, потому что вот есть же известный человек, он же может возражать, сопротивляться, фрондировать, доказывать что-то. Хотя на самом деле Вика мог не очень-то много. Это та правда, о которой как-то не принято говорить. Свойство исторической памяти: делать из живых людей каких-то каменных идиотов, мраморные бюсты. На самом деле Вика боялся советской власти. Однажды я, юный психиатр, прочитав его рассказы «Король в Нью-Йорке», «Ограбление века» и прочие, которые потом в моем деле фигурировали (я принял на себя авторство произведений, хотя КГБ, наверное, понимал, кому они принадлежат, но мне казалось, что мой долг защитить Вику; я почему-то испугался, что его посадят, и сделал такое заявление), так вот, когда я прочитал эти рассказы в рукописи, я задал ему вопрос: «Виктор Платонович, а почему вы не передадите их для публикации на Запад?» Он посмотрел на меня и очень прямо ответил: «Потому что ты молодой, а я уже немолодой. Ты не помнишь сталинские времена, 30-е годы, а я помню. Поэтому я даю это только друзьям». Но эта осторожность ему не помогла, как известно. Ему все равно пришлось уехать. Поскольку система тогда, в начале 70-х, работала уже не против слова даже, а против шепота и дыхания.
Виктор Платонович пробуждал смелость в людях, но с друзьями своими, как я теперь понимаю, не очень считался. Я ни о чем в собственной жизни не сожалею, но сегодня лучше понимаю своих покойных родителей, которые сокрушались, что Вика втянул меня в диссидентство. Это, вероятно, произошло непроизвольно, но ведь это был, в конце концов, мой личный выбор. Иное дело, что он, человек зрелого возраста и очень жесткого жизненного опыта, должен был понимать, что если он передает со мной рукопись генерала Григоренко в Москву, то за этим нечто может последовать. Но это его не интересовало. Ему было проще потом говорить моим родителям: ваш сын — герой, конечно. Есть ли грех, с точки зрения не человеческой, а Господа Бога, на Викторе Платоновиче за меня или, скажем, за Гелия Снегирева, который взбунтовался против системы во многом благодаря Вике? Может быть, да. Но это не грех провокатора. Просто, кроме свободы, существует еще и ответственность. У Вики с ней, как я теперь понимаю, было не все в полном порядке. По отношению к себе тоже, кстати. Вот ведь какая яркая и испепелившая саму себя судьба. Он прожил интересную и долгую жизнь, а что осталось? Ну, разве что «В окопах Сталинграда», которые вошли в историю литературы как факт начала военной прозы, но ведь не читаются сегодня.
Однажды, помню, мы говорили с Викой о Солженицыне, и Виктор Платонович пожаловался, что Александр Исаевич к нему плохо относится. Дескать, упрекает его: «Вика, как ты можешь? Родина в опасности, а ты пьешь». Эта фраза даже тогда меня шокировала. Сегодня-то я понимаю, что весь нынешний Солженицын — из той фразы. Но если сравнить их и между ними выбирать, то как тут решать? Для истории кто важнее? Конечно, Солженицын, которого, я думаю, по разрушительной силе можно сравнить только с Горбачевым. А кто симпатичнее по-человечески? Конечно, Вика. Потому что был живой, и не стыдился своих слабостей. Я и люблю его таким — без мрамора.