Не знаю, празднуют ли его где-нибудь еще, но у нас в городе когда-то именно под это число придумали ежегодную премию “Киевская Пектораль”, вручение которой и нынче — при любой погоде — состоится в театре имени Франко. А мы, наверное, опять будем сидеть снаружи, в скверике, рядом с бронзовым Яковченко и его таксой, и наливать шампанское всем, резко выскакивающим изнутри из-за несогласия с очередным решением жюри. Потому что коллективная профессиональная радость как-то незаметно стала невозможной (и винить в этом организаторов “Пекторали” все равно, что самих себя). Натужные попытки веселиться иссякают, так и не развернувшись: слишком мало импульсов пробуждает сам театр — ежедневный, тот, в котором нам жить и 28 марта, и 29, и 30...
Впрочем, разговоры о кризисе театра длятся едва ли не с момента его появления две с половиной тысячи лет назад. И — ничего. Его не смогли извести ни войны, ни запреты (в XVII веке пуритане закрыли и сожгли все театры в Англии, и англичане 18 лет вообще обходились без них, но мостик от Шекспира к Шеридану тем не менее возник сам собой), ни разруха (в Первой студии МХТ в голодной-холодной Москве каждый обязан был приходить на репетиции к Михаилу Чехову с собственным поленом для растопки буржуйки), ни техногенная революция (помните диалоги из фильма “Москва слезам не верит” про “одно сплошное телевидение”?). Все равно приходит вечер, и, стократно продублированные по городам и весям, звучат команды помощника режиссера, открывается занавес, включаются фонограммы и софиты. И на сцену выходят люди, на полном серьезе представляющие себя какими-то другими людьми, никогда и не жившими вовсе...
Театр в этом смысле — грандиозная мистификация. Что уж говорить о нас, грешных, если, похоже, никогда не существовало в природе и самого Вильяма Шекспира — величайшего драматурга всех времен и народов, “бога ямбического грома, стоустого и немыслимого поэта” (Владимир Набоков)?! (Особо заинтересовавшихся этим вопросом отсылаю к почти детективной “Загадке великого Феникса” Ильи Гилилова, а также к гениальному “Зеркалу и маске” Борхеса и замечательному одноименному моноспектаклю Тамары Плашенко в Киевском театре на Подоле.)
Впрочем, мы отвлеклись. Театр — есть (хотя бы судя по обилию афиш), театр никуда не делся, и если его нечасто встретишь на официальных сценах, — что ж, давайте “любить искусство в себе, а не снаружи”, если чуть перефразировать мудрого старика Станиславского.
Тем более что каждый из нас — это отдельный театр со своей “театральной жизнью” и судьбой. Хотя судьба у людей театра, в общем, одна — мытарства, одиночество и забвение. А там уж — как кому повезет.
Детям-старшеклассникам в театральной школе я рассказываю сказки-байки из истории театра и, невольно отвращая тем самым от выбора этой стези, — биографии великих актеров, режиссеров, драматургов, где финал один: умер в нищете, всеми покинутый... Миллионер ли Пьер Огюстен Карон де Бомарше — вольнодумец, советник короля, агент разведки и одновременно узник Бастилии. Жан-Батист Поклен де Мольер ли — наперсник другого короля, много лет скитавшийся по провинции после долговой тюрьмы, куда попал после финансового краха своего пышно названного “Блестящим” театра. Великий ли трагедиограф Пьер Корнель или победивший его на состязании драматургов Жан Расин, вынужденный ли бежать из родной Венеции Карло Гольдони или перехвативший эстафету славы его тезка Гоцци, известный и популярный в течение всего лишь пяти лет из прожитых 86, — все кончили плохо. И дети мои это уже усвоили, и каждый раз лишь обречено спрашивают: “И этот тоже?..” Да, и этот, и еще сотни, тысячи... По сути — все.
Ибо театр — искусство демиургическое, как никакое другое. Не в тиши кабинетов, не из слов или звуков, а из живых людей, в единственный и неповторимый миг, тут, на наших глазах, сплетаются причудливые картинки. Умирающие и воскресающие каждый вечер. То есть создается иная реальность, отличная от существующей, но претендующая на самоценность. И тем самым ее творцы посягают на божественный промысел, становясь вровень с ним.
Кто же — там, наверху — спокойно такое допустит?! Вот и платят люди театра за мгновения всепоглощающей власти над жизнью — нет-нет, да и отнимут у них то талант, то разум, то любимых, а то и самое жизнь.
Мечта всех актеров — умереть прямо на сцене. Там, где забываются беды и вылечиваются болезни (сколько исполнителей доигрывали свои роли сломанными-переломанными, сколько недугов и неудобств отступало на время спектакля!) Но это — лишь красивые легенды: уже потом, за сценой умерли и Мольер, и Андрей Миронов... Актеров лишь хоронят в чужом обличье, в костюмах их персонажей, оказавшихся в глазах современников более значительными, нежели они сами: Высоцкого — Гамлетом, Жерара Филипа — Родриго из корнелевского “Сида”...
Диалектика театра и жизни столь же вечна, сколь и неразрешима. Избитую фразу “Весь мир — театр” придумал не Шекспир (у него она, кстати, звучит по-другому). “Totus mundus agit histrionem” (“Весь мир лицедействует”) — изречение, помещенное над фасадом “Глобуса”, принадлежит Петронию.
О театре и жизни как параллельных мирах, обреченных на изолированность, о том сакральном пространстве, где можно заново переиграть все, даже смерть (“Величие театра — в том, что его мертвецы встают в финале, жертвы же тех, кто делает из жизни театр, никогда не поднимутся в конце”, — говаривала героиня Кокто), написаны великие книги (булгаковский “Театральный роман” в этом смысле — бесспорная Библия) и великие пьесы — уже процитированные “Священные чудовища”, “Талан” Старицкого, “Житейское море” Карпенко-Карого, “Шесть персонажей в поисках автора” и “Генрих IV” Пиранделло; поставлены великие спектакли.
Такие, как “Служанки”, “Священные чудовища”, “Дама без камелий” Виктюка, в свое время на беду разбудившие в нашем поколении лириков и взрастившие эстетов. На них мы жили более чем за их пределами, но кто знает, где протекает истинная наша жизнь и где мы истинны — в собственной ли ненавистной подчас повседневной оболочке или же в том эфемерном космосе, что заменял нам и реальную любовь, и чувство реальности, и рефлексию, которую оно питает? И это осталось в нас — “бутафорским кинжалом, кинжалом из театрального реквизита, самым худшим из всех”. Мы превратились в ножны этого кинжала.
Вот, собственно, и все.
И у каждого из людей театра — свои кинжалы, свои шрамы, своя неизменная тоска о невозможном, своя горечь от сбывшегося и ушедшего, не попрощавшись. Но — “достигнутая на подъеме ступень озарения не пропадает. Она навеки наша собственность. Даже в грязной луже она к нам возвратится, к ней мы будем слепо и на ощупь идти”, — как уверял (наверное, в первую очередь самого себя) еще один счастливый мученик театра Лесь Курбас.
С Днем театра нас, мои любимые сумасшедшие коллеги!