“Нет истории, есть биографии”, — процитировал Ральфа Эмерсона Рональд Рейган, когда впервые принимал Михаила Горбачева. Что имел в виду американский философ? Что историю надо изучать по именам и свершениям великих деятелей или что у истории нет иного инструмента самовыражения, чем человек и его поступки? Нет ничего проще, чем поделить прошлое на эпохи по именам царей, королей, президентов или генсеков. Проблема лишь в том, что у истории своя табель о рангах, не совпадающая с должностями и чинами правителей. Места в ее Пантеоне заранее не продаются и не бронируются. И если одно из них, безусловно, зарезервировано за Горбачевым, то потому, как он распорядился неограниченной властью, оказавшейся в его руках.
Интрига истории разворачивалась по ей одной известному сценарию и календарю, и даже ее главный герой не был до поры до времени посвящен в смысл своей миссии. А уготовано ему было нешуточное: сокрушить систему, царившую почти на половине земного шара, которая не подавала никаких, по крайней мере, внешних признаков истощения.
Те, кто знал или догадывался о необратимом процессе ее разложения, имели все основания опасаться, что при крушении режима, остававшегося, по словам Горбачева, “крепким орешком”, высвободится гигантская энергия разрушения и накопленного в обществе насилия. В том, что сконструированное по принципу классовой борьбы и диктатуры пролетариата взрывное устройство, занимавшее 1/6 часть суши, удалось разрядить относительно благополучно, что распад советской империи не превратился во вселенский Чернобыль, главную роль сыграл тот, кто пришел к власти в Москве в марте 1985 года совсем с другими намерениями.
Благодаря Горбачеву ХХ век революций и войн, эпоха классового антагонизма, “железного занавеса”, разделявшая Европу, и страха перед ядерным Апокалипсисом, окончился на 10 лет раньше календарного срока. Этого ли хотел, к этому ли стремился сам Горбачев, или история записала его в списки своих Великих Реформаторов, не спросив его самого?
Почему именно ставропольский Давид был избран судьбой для сокрушения тоталитарного Голиафа? Почему почти идеальный, образцовый продукт коммунистической системы, ее убежденный сторонник, представитель того самого пролетариата, чью диктатуру она воплощала, того класса-гегемона, от имени и во имя которого правила, оказался для нее более опасным внутренним врагом, чем все внешние противники, вместе взятые? И почему режим, так успешно противостоявший иностранному военному нажиму и попыткам разложения со стороны идейного противника, оказался безоружным и уязвимым перед проектом реформаторов, стремившихся его “всего лишь” улучшить, а точнее говоря, спасти?
Ответы содержатся в самих вопросах. Систему, вооруженную до зубов “единственно правильным учением” и ощетинившуюся против всего мира, могла поразить только внутренняя коррозия, идейная ересь. Не агрессия извне, а “восстание ангелов”. И возглавить его без страха мог, разумеется, только тот, кто сам был без упрека. Только истинно верующий мог стать еретиком. Тот, кто был бы всем обязан советской власти и при этом ничего не должен никому, кроме самого себя. Кто бы не страдал даже от подсознательных комплексов неполноценности, традиционно присущих интеллигентам, желающим освободить и осчастливить свой народ. Кто не был бы частью “прослойки”, а сам происходил из народной гущи и потому не боялся в нее вновь окунуться. Кто, как пролетарий, которому нечего терять, не страшился бы разжалования и, в точном соответствии с предсказанием авторов “Коммунистического Манифеста”, наилучшим образом подходил на роль могильщика строя, порожденного им самим. Классики в принципе оказались правы. Они ошиблись лишь на одну историческую октаву — вместо того чтобы хоронить капитализм, сотворенный системой “новый класс” взялся за похороны социализма. И успешно довел дело до конца.
Чем измерить след, оставленный политиком? Для одних Горбачев — “могильщик” великой державы и коммунистической мечты, для других — пророк социализма с человеческим лицом. Он продолжает бросать вызов и тем, кто убежден, что такого социализма не существует, и тем, кто считает, что реальный социализм в человеческом лице не нуждается. Одни вменяют ему в вину идеализм и романтическую веру в “автоматизм демократии”, другие — что он был недостаточно решительным и жестким лидером в стране, привыкшей к царям и тиранам. Кто ближе к истине?
Уходящих в историю политиков мерили разной шкалой ценностей. Когда А. Пейрефитта, бывшего пресс-секретаря де Голля, спросили, какое наследство оставил после себя ушедший в отставку генерал, тот ответил: “Пример”. В этом слове для Пейрефитта соединилось политическое и нравственное величие выдающегося французского и мирового лидера. Советник другого президента Ф.Миттерана, нынешний министр иностранных дел Франции Юбер Ведрин, считает: для оценки политика и государственного деятеля может существовать только один критерий — результат. Даже мораль политика измеряется не намерениями, а результатами: “Морально быть ответственным”.
Вопрос о том, действительно ли это подслушанный “шорох истории” и умение “ухватить ее за полу”, которым скромно гордится Горбачев, или способность приписать себе задним числом “заслугу умысла”, в конце концов, для самой истории не важен. Важно мужество не дрогнуть, не повернуть назад, даже если сталкиваешься с такими последствиями своего изначального выбора, которые не мог предвидеть.
Предоставим все-таки слово самому подзащитному: “Совесть моя чиста, — говорил Горбачев журналистам в самолете во время ночного полета в Иркутск, его последней официальной поездки по стране в ноябре 91-го года, — впервые в истории страны была предпринята попытка ее цивилизованно очеловечить”. Не было ли это его заявление своеобразным признанием вины, то есть вопиющей наивности человека, вознамерившегося реформировать Россию демократическими методами? Ведь единственные великие реформы, которые она знала до сих пор, будь то петровские или большевистские, осуществлялись откровенно варварским способом.
Однако те, кто клеймит его за то, что он “промотал” доставшуюся ему власть, не учитывают, что его первоначальное могущество было всесилием должности, опиравшимся на партийную диктатуру, и что именно ее разрушение было частью его замысла. До сих пор многие упрекают его в том, что он добровольно отдал власть, не обратившись к помощи армии. Что ж, тогда сегодня мы бы с сожалением вспоминали не о его отставке, а о том, что в декабре 1991 года Горбачев превратился в Ельцина. Слава богу, этого не произошло.
Власть не ушла, как песок или вода, из рук Горбачева — он начал сознательно передавать ее тем, кто был лишен доступа к ней, раздавать, как Христос, свои хлебы, рассчитывая накормить ими всех. Но он не был Богом, и накормить всех, тем более властью, ему не удалось, к тому же произошло то, что обычно бывает при бесплатной раздаче: одни передрались, другим ничего не досталось. В результате число недовольных лишь увеличилось, и даже люди, поддерживавшие его в прошлом, не захотели простить ему не только плачевного результата реформ, но и самого ее замысла.
Кто же он тогда — наивный мальчик из сказки Андерсена или дилетант, “лишний человек” в мире политики, новый Печорин или Чацкий? И как в таком случае этот “нерешительный”, всюду и постоянно “опаздывающий” лидер ухитрился раньше многих оказаться со своими принципами и проектами в новом, еще только наступающем веке, в будущем. Как быть людям возглавляемой им страны, которым он предлагает себя догонять? Ответ не только за ним, но и за ними.
Сейчас, спустя более чем пятнадцать лет с начала перестройки, многие согласятся, что не только сам Михаил Горбачев, может быть, не лучшим образом распорядился выпавшим ему историческим шансом (о причинах этого уже сказано), но и тогдашнее советское общество, в особенности его политическая элита и интеллигенция, да и мир в целом не использовали в полной мере “шанс Горбачева”.
Партийная номенклатура предпочла политическое самоубийство августовского путча “дележу” власти с обществом, который он предлагал. Его формулу “мягкого Союза” отвергли национальные элиты, бросившиеся в передел суверенитетов, природных ресурсов и военных арсеналов, решившие, что каждый выручит больше, торгуя ими на мировом рынке как “частник”, чем как член союзного “колхоза”. Интеллигенция, отступившаяся от Горбачева, за прошедшие годы разделилась на две неравные части: одна с облегчением вернулась в привычный статус обслуги “сильной власти”, другая разошлась по кухням, где продолжила свои пока еще дозволенные, но уже “нетелефонные” речи. “Шансом Горбачева” пренебрег и Запад, получивший в результате в партнеры хмурую и подозрительную, как в эпоху “холодной войны”, Россию, угрожающую ему уже не ракетами (хотя и ими тоже), а распространением по миру грязных денег, отравленных отходов и нравов “Дикого Востока”.
Романтический и грандиозный план поворота русла истории страны в сторону сотрудничества с Европой и остальным миром, задуманный Горбачевым, в сущности, воспроизводил мечтания и надежды большинства предшествовавших ему реформаторов. Отличался он от них “только” тем, что предполагал готовность страны и ее политиков пойти за ним по эволюционному, а не революционному пути. Горбачев был прав, когда еще на заре перестройки говорил, что советское общество беременно глубокими переменами. Он взял на себя роль акушера истории, выпадающую лишь на долю великих политиков. И опроверг классиков марксизма, учивших, что только насилие может быть ее повитухой.
Никто не может упрекнуть Горбачева в том, что он не попытался использовать шанс для того, чтобы “что-то началось”. Как и положено реформатору, человеку, меняющему мир и заставляющему меняться людей, “Великий Горби”, особенно после смерти Раисы Максимовны, обречен на одиночество. Что ж, в конце концов это — привычное состояние бегуна на длинную дистанцию.
С концом тяжелейшего для Михаила Сергеевича и оказавшегося роковым для коммунистического режима и советского государства 1991 года подошел к концу и срок, отведенный Горбачеву для выполнения его исторической миссии. По большому счету, несмотря на пережитые политические и личные потрясения, ему не о чем было жалеть. Конечно, в декабре 1991 года сам он так не думал. Два переворота — августовский и декабрьский, как два последовавших один за другим подземных толчка или сердечных приступа, казалось, безжалостно разрушили упорно возводившуюся Горбачевым конструкцию реформируемого и гуманного советского социализма. На самом деле их исторический смысл был в другом. Они разбили стенки пробирки, в которой он собирался и дальше выращивать зародыш нового общества. Эти истлевшие двойные стенки — государственного социализма и централизованного государства — уже не могли сдерживать напор рвущихся наружу внутренних сил, которым Горбачев решился дать свободу. Но они же были для него самого теми рамками его проекта, за которые он не смог или не захотел выйти сам.